Карта сайта

П. Е. Щеголев - СТРАСТЬ ПИСАТЕЛЯ

(Н. Г. Чернышевский)

1

Николай Гаврилович Чернышевский был арестован у себя на квартире 7 июля 1862 года и немедленно с места был доставлен в важнейшую государственную тюрьму — Алексеевский равелин Петропавловской
крепости1. Здесь, в одиночной камере равелина, он провел один год десять месяцев и две недели, или шестьсот семьдесят восемь дней. Отсюда 20 мая 1864 года он был отправлен на каторгу.

Внешняя история пребывания Чернышевского в равелине может быть изложена в кратких чертах в следующем виде. В момент заключения Чернышевского в равелине был только один узник — поручик Бейдеман, но вслед за Чернышевским последовала в июле и в августе 1862 года довольно значительная группа лиц, привлеченных или прикосновенных к «Делу о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами», т. е. Герценом, Огаревым, Бакуниным. В тот же день, 7 июля, были приведены в равелин Н. А. Серно-Соловьевич и Ветошников, а затем Авдеев, Белозерский, Воронов, Владимиров, Котляревский, Лялин, Налбандов, Нечипоренко, Петровский, де-Траверсе, Шебаев. Из этой группы пересидели Чернышевского ненадолго Лялин, Шебаев, де-Траверсе и почти на год Cej но-Соловьевич, Ветошников, Владимиров, Налбандов.

В 1862 же году в равелин были заключены по делу о политических кружках «с исключительно малороссийским направлением» Ив. Стронин и Вас. Шевич2 (оба сидели до 31 декабря 1862 года). В 1863 году население равелина сильно увеличилось. Главный контингент заключенных дало дело «Земли и Воли»* (Андрущенко, Носов, Пуш-торский, Шатилов, Мосолов, Вейде, Издебский) и дело о вооруженном восстании в Казани4 (Иваницкий, Жеманов, Мрочек). По своим отдельным делам содержались в равелине Мартьянов и Шелгунов5. Из названных заключенных дольше Чернышевского пробыли в заключении Шелгунов (по 24 ноября 1864 г.), Кувязев (по 15 октября 1866 г.), Андрущенко (по 6 сентября 1864 г.), Пушторский (по 5 сентября 1864 г.), Столпаков (по 5 мая), Шатилов и Мосолов (по 25 мая 1866 г.). Вот кто были товарищами Чернышевского по заключению!

Крепость находилась в это время в верховном (но совершенно номинальном) ведении с.-петербургского военного генерал-губернатора князя Суворова. Комендантом крепости был инженер-генерал А. Ф. Сорокин, не злостный тюремщик, во всяком случае дрступный человек, входивший в общение с заключенными6. Смотрителем равелина был майор Удом. В период 1862—1864 годов в равелине царил сравнительно мягкий режим. Эта мягкость объясняется, по всей вероятности, тем обстоятельством, что сидевшие в это время были заключенными подследственными, а не осужденными7. Режим, которому был подвергнут Чернышевский, был исключительным даже для этой эпохи. Самая главная и существенная льгота — разрешение письменных принадлежностей. Чернышевский мог писать. Ему было разрешено получать книги и писать письма, выполнять работы для печати. Наконец, правда, очень редко, давались свидания с женой и родными. О пищевом режиме мы ничего не знаем, но, во всяком случае, цинги у Чернышевского не было8. Прогулки были разрешены Чернышевскому, но он ими почти не воспользовался. Он не любил гулять. Об этой своей особенности Чернышевский, между прочим, давал любопытнейшие объяснения в показаниях, данных Сенату: «Я не гуляю и не прохаживаюсь. Исключение бывает лишь, когда я бываю принужден к тому желанием лица, пред которым обязан держать себя слишком почтительно. Я терперь не могу ходить по комнате или саду. Это было ясно видно во время моего ареста. Сначала я думал, что тяжесть в голове, которую я чувствовал в первый месяц ареста, происходит от геморроя, и принуждал себя ходить по комнате для моциона. Но как только я заметил, что это боль не геморроидальная, а ревматическая, происходящая от того, что я лежал головой к окну, я стал ложиться головою в противоположную сторону от окна и с того же дня перестал ходить, абсолютно перестал ходить по комнате. Когда меня приглашали выходить в сад, я сначала выходил, воображая, что в это время обыскивается комната и что я возбудил бы подозрение отказом удалиться из нее, но месяца через три я убедился, что обысков не делают, подозревать не станут,— и, как только убедился в этом, стал отказываться выходить в сад. Так я абсолютно не сделал ни одного шага для прогулки по комнате до сих пор (объяснение писалось в конце мая 1863 года.— П. Щ.) с начала сентября (1862 г.). Не выходил в сад с октября (1862 г.). Исключения были несколько дней в конце апреля, когда я принуждал себя к тому и другому по гигиенической надобности; она прошла — и вот уже больше месяца я опять бываю исключительно только в двух положениях: сижу и лежу».

Чернышевский в равелине знал два положения — сижу и лежу — и два занятия — читаю и пишу, больше пишу, чем читаю.

Когда Чернышевский был арестован, он ни на одну минуту не сомневался в том, что у правительства не будет никаких улик к изобличению его в государственном преступлении и самое заключение не может быть продолжительным. 5 октября 1862 года, т. е. через три месяца после ареста, он писал жене: «Можно только судить по здравому смыслу, что большая половина нашего времени разлуки прошла». Но правительство не ошиблось в определении удельного веса личности Чернышевского и не остановилось ни перед какими мерами и средствами ддя фабрикации улик. История самого процесса нам теперь хорошо известна9. Когда Чернышевский увидел, что следователи и судьи, затянувшие почти на четыре месяца первый допрос, чисто формальный, и почти на 10 месяцев второй, фактический, перешли наконец в нападение с оружием в руках, он встрепенулся и перешел от издевательства над ними к отчаянной обороне. Но величайший рационалист, он верил в объективную мощь велений разума и оборонялся привычным для себя орудием — логикой. Он изострил лезвие силлогизмов; его пространные объяснения, написанные в тиши равелина и занимающие три с половиной печатных листа, замечательны по логическому построению и железной несокрушимости доводов. Он полагал, что его силлогизмы свяжут мышление преследователей, и жестоко ошибся. Судьи знали одно — Чернышевский должен быть осужден во что бы то ни стало — и это задание они выполнили. Борьба с сенатским «правосудием» отняла у Чернышевского не мало времени, но все же не поколебала основного настроения, владевшего им в равелине. Работа, работа и работа! Чернышевский развернул необычайно широко и интенсивно интеллектуальную деятельность. Я не знаю другого примера, чтобы заключенный сделал за такой период столько, сколько сделал Чернышевский. Скажу больше, и для человека на воле была бы не под силу работа, выполненная Чернышевским в равелине.

В непропущенном письме к жене от 5 октября 1862 года Чернышевский излагал свои мечты о предстоящих ему работах: «Теперь планы этих трудов обдуманы окончательно. Я начну многотомную «Историю материальной и умственной жизни человека»,— историю, какой до сих пор не было, потому что работы Гизо, Бокля (и Вико даже) 10 деланы по слишком узкому плану и плохи в исполнении. За этим пойдет «Критический словарь идей и фактов», основанный на этой истории. Тут будут перебраны и разобраны все мысли обо всех важных вещах, и при каждом случае будет указываться истинная точка зрения. Наконец, на основании этих двух работ я составлю «Энциклопедию знания и жизни» — это будет уже экстракт небольшого объема, два-три тома, написанный так, чтобы был понятен не одним ученым, как два предыдущие труда, а всей публике. Потом я ту же книгу переработаю в самом легком, популярном духе, в виде почти романа, с анекдотами, сценами, остротами, так, чтобы ее читали все, кто не читает ничего, кроме романов. Чепуха в голове у людей потому, что они и бедны, и жалки, злы и несчастны; надобно разъяснить им, в чем истина и как следует им думать и жить. Со времени Аристотеля не было сделано еще никем того, что я хочу сделать, и я буду добрым учителем людей в течение веков, как был Аристотель». Знаменательно то, что этим отрывком следователи воспользовались для того, чтобы уличить Чернышевского собственными его устами в непомерном самолюбии и навести тем на мысль, что такой человек не может не быть врагом общественного порядка. Против столь неожиданного использования интимного письма к жене Чернышевский оправдывался указанием на то, что судьи не поняли иронии его слов, иронии над самим собой. Но мы не верим в искренность этого оправдания. Конечно, искренни были именно тюремные мечтания Чернышевского. Высокое понятие о своей личности сложилось у него рано, еще на студенческой скамье. 23 сентября 1848 года он записал в своем дневнике следующее мнение о самом себе: «Я должен сказать, что я довольно твердо считаю себя человеком не совершенно дюжинным, а в душе которого есть семена, которые, если разовьются, то могут несколько двинуть вперед человечество в деле воззрения на жизнь, и если я хочу думать о себе честно, то, конечно, я не придаю себе бог знает какого величия, но просто считаю себя одним из таких людей, как, напр., Гримм, Гизо и проч., или Гумбольдты, но если спросить мое самолюбие, то я могу отвечать себе — я бог знает что: может быть, у меня выйдет что-нибудь вроде Гегеля, или Платона, или Коперника, одним словом, человек, который придаст решительно новое направление, которое никогда не погибнет, который один открывает столько, что нужны сотни талантов или гениев, чтобы идеи, высказанные этим великим человеком, переложить на все, к чему могут быть они приложены, в котором высказывается цивилизация нескольких предшествующих веков, как огромная посылка, из которой он извлекает умозаключения, который задает работы целым векам, составит начала нового направления человечества». В сущности, признание, высказанное в равелине, повторяет психологическое настроение студента в 1848 году и только оформляет его содержание. Чернышевский только не прав, говоря о своем самолюбии. Это не самолюбие, а честолюбие, но высочайшее честолюбие!

Огонь этого честолюбия поддерживал и жизнь, и духовную бодрость Чернышевского в равелине. Творческие горизонты открывались перед заключенным, и если он не написал «Истории материальной и умственной жизни человечества», не написал «Критического словаря идей и фактов», то это — не его вина. И не в том дело, что в равелине Чернышевский не мог получить всех тех книг и пособий, которые нужны были для его работы в грандиозном количестве; если бы чудом они и оказались в его камере, и тогда бы он не смог выполнить своих заданий в силу специфической особенности влияния одиночного тюремного заключения на психику. В тюрьме не хватает человеку сознания свободы своего существования, своей жизни. Без этого сознания умственное творчество бесполо, не оплодотворяет.
2

Чернышевский сидел и писал, а начальство, пропустив некоторые из его рукописей на волю для печати, складывало их лист за листом и отсылало в III Отделение. Здесь чиновники, опасаясь, очевидно, разрушительного действия идей Чернышевского, вкладывали рукописи в пакеты, пакеты печатали печатью и затем сдавали в архив. Эти запечатанные рукописи пролежали в архиве до революции 1917 года и только в этом году были распечатаны. Большая часть рукописей не издана и неизвестна исследователям. Чернышевский заслуживает, конечно, быть изданным, и, конечно, будут изданы и все работы его, написанные в равелине111. Вот краткое изложение литературной деятельности Чернышевского в равелине в хронологическом порядке, как это можно установить по датам на рукописях.

12 декабря 1862 года Чернышевский закончил отделку перевода XV и XVI томов «Всеобщей истории» Шлоссера. Обращаясь по начальству за разрешением купить и переводить XVII том истории, он доводил до его сведения, что «начал писать беллетристический рассказ, содержание которого, конечно, совершенно невинно,— оно взято из семейной жизни и не имеет никакого отношения ни к каким политическим вопросам, но если бы представлялось какое-нибудь возражение против этого занятия беллетристикой, то, конечно, Чернышевский,— писал он о себе в препроводительной записке от 15 декабря 1862 года,— оставит его». Речь идет здесь о романе «Что делать?», романе, который он начал писать 4 декабря 1862 года и кончил 4 апреля 1863 года. Сначала — до половины листа 18-го — он писал обыкновенным шрифтом, а затем в целях ускорения стал прибегать к разработанной им системе скорописи, показавшейся подозрительной его тюремщикам. «Отсюда,— пометил Чернышевский в рукописи,— я начинаю писать сокращенно, как писаны все мои черновики, притом же ведь это черновая рукопись, которая не переписывается набело без сокращений. Но если непременно захотелось бы прочесть и эти черновые страницы романа, я готов прочесть их вслух (это легко) или дать ключ к сокращениям». «Что делать?» Чернышевский написал дважды, начерно сокращенной скорописью и набело12. Беловая редакция была отослана в «Современник» и здесь была напечатана.

5 апреля 1863 года, значит, непосредственно после окончания «Что делать?», он начал писать повесть «Ал-ферьев — из воспоминаний о новых людях». В черновой рукописи стояло первоначально заглавие «Шестаков» и были пометы «5—6 апреля 1863 года. Перечитывал 23 мая 1863». При перечитывании фамилия Шестаков была заменена фамилией Сырнев, а в беловой рукописи появляется уже Алферьев. Начало повести напечатано в т. X Полного собрания сочинений13. В рукописи есть ненапечатанное продолжение, но несколько полулистов в средине утеряно, и рукопись все-таки не закончена. Писана она 27 мая — 5 августа 1863 года.

Занимаясь беллетристикой, Чернышевский продолжал и переводные работы. 8 марта 1863 года он отослал через коменданта крепости в «Современник» 20 листов «Истории XIX века»» Гервинуса, а 9 и 24 июля препроводил перевод VII и VIII тт. «Истории Англии» Маколея (91 лист).

5—18 сентября, 2—16 октября по книге Кинглека Чернышевский написал объемистую статью о Крымской войне, вошедшую в т. XI Полного собрания сочинений14 21 ноября — 27 ноября в 10 % часа вечера того же года было сделано начало (ненапечатанное) перевода работы Г. Л. Крике «Племена и народы» (16 полулистов) .

Под влиянием чтения «Исповеди» Руссо Чернышевский перешел к новому литературному роду — автобиографическому. 8 июня он начал писать «Из автобиографии», дав еще подзаголовок «Воспоминания слышанного о старине». Рукопись автобиографии, сохранившаяся в архиве III Отделения, состоит из 27 Листов, занумерованных цифрами 1—27, и 20 полулистов, занумерованных цифрами 29—48. Лист 28-й явно затерян. Первые 27 листов заключают первую редакцию автобиографии. Н. Г. Чернышевский, работая в равелине, имел обыкновение ставить даты. Первая дата — дата начала работы над автобиографией — 8 июня 1863 года, 8 часов вечера; последняя дата, имеющаяся на листах первой редакции, — 30 сентября. Всего Чернышевский отметил в рукописи первой редакции 43 даты. Следовательно, Чернышевский написал первую редакцию в 43 приема, по полулисту, а иногда и меньше зараз. Первая редакция производит впечатление работы, спешно выполняемой, с некоторой небрежностью; встречаются орфографические ошибки, пропуски слов, неправильное строение фраз. Помарок и исправлений сравнительно немного, и все они вызываются стремлением к большой точности в передаче мысли, а не к правильному стилю. 28 октября 1863 года Чернышевский начал пересмотр написанного им материала автобиографии, занимался этим делом до 6 ноября и написал вторую, беловую редакцию. Видимо, он готовил ее к печати. Не весь фактический материал первой редакции вошел во вторую, вошла приблизительно половина. Во второй редакции налицо известное систематизирование материала по отдельным эпизодам с сохранением хронологической и логической связи*.

С 7 сентября по 31 декабря 1863 года Чернышевский писал новую беллетристическую вещь «Повести в повести». О ней будет речь дальше.

С 14 декабря 1863 года по 4 января 1864 года Чернышевский переводил «Историю Соединенных Штатов» Неймана и 22 января представил в III Отделение.

С ноября 1863 года по 16 февраля 1864 года Чернышевский занимался Руссо. Сохранились отрывки перевода «Исповеди» на 43 полулистах и «Заметки для биографии Руссо» на 46 листах. И перевод Неймана, и работы по Руссо не напечатаны.

29 декабря 1863 года — 11 марта 1864 года Чернышевский писал «Введение к трактату о политической экономии Милля» (10 листов).
____

* И первая и вторая редакции изданы в 1928 году Госиздатом в книге «Литературное наследие Чернышевского». Эпизоды занумерованы автором: от 1-го до 15-го. После 15-го эпизода опущены эпизоды 15—108-й, причем под обозначением 15—108 Чернышевский написал: «Это все после, когда можно будет напечатать;— вероятно, скоро: дела и люди поколения моей бабушки и сестер — дела и люди давних времен». Надо думать, что эпизоды 15—108-й вовсе не были написаны. Вслед за только что приведенным объяснением к эпизодам 15—108-му во второй редакции находились еще два пространных эпизода, записанных автором под № 349 и 350. На последнем полулисте первой редакции дата — 6 ноября. Эпизоды 109—348-й, очевидно, постигла та же участь, что и 15—108-й. Они не были, надо полагать, написаны.

 

В 1864 году были выполнены следующие работы: 16 января — из «Memoires de S. Simon»* (2 полулиста); 29 декабря — 29 января — 11 марта — отрывки из «La biograp-hie par Beranger**» (4 полулиста); 21 февраля — 21 марта— 29 мелких рассказов (32 полулиста); 31 января — 14 апреля — «Заметки о состоянии наук. Очерк истории элементов нашей цивилизации» (67 полулистов); 30 марта — «Наша улица. Корнилов дом» (отрывки к автобиографии — 5 полулистов).

Отправляясь в ссылку, Чернышевский сдал коменданту крепости бывшие при нем личные вещи, книги и рукописи по лично им составленным спискам. Приводим любопытный список бумаг, который дает представление об оценке автором своих работ.

 

СПИСОК БУМАГ ЧЕРНЫШЕВСКОГО (рукой Чернышевского)

«Черновые бумаги в трех конвертах: в первом — полулисты 1 — 100-й, во втором — 101—200-й, в третьем — 201—279-й, двести семьдесят девять полулистов.

Некоторые из этих бумаг имеют денежную цену, ее имеют все следующие бумаги, вложенные в бумажный мешок:

1. Отрывки из романа «Повести в повести»: А) отрывок, отмеченный надписью «продолжение повести Ал-ферьев», нумерованный цифрами от 19 до 36, осьмнадцать полулистов; В) начало второй части, полулисты 1—53, пятьдесят три полулиста.

2. Сокращенный перевод второй части Confessions*** Руссо, тридцать полулистов.

3. Мелкие рассказы, тридцать два полулиста.

4. Начало ученого сочинения с надписью «Заметки о состоянии Наук», шестьдесят семь полулистов.

5. Выписка из соч. Руссо с надписью «Заметки для биографии Руссо», сорок шесть (46) полулистов. Продолжение этих выписок еще не вложено в мешок.

Я. Чернышевский
____

* «Воспоминания Сен-Симона».
** «Биография Беранже».
*** Исповедь.

 

Эти бумаги, точно так же как и книги, список которых занимает другой полулист этого листа, прошу передать А. Н. Пыпину или тому лицу, которому он поручит взять их. Н. Чернышевский»*

3

Вот перечень работ, написанных Чернышевским в Алексеевском равелине. Он поражает своей грандиозностью. Если подсчитать количество печатных листов, то получатся цифры совершенно невероятные. Кажется невозможным выполнение автоматической переписки такого количества листов в такое время. В самом деле, если мы не примем в расчет черновых редакций и ограничимся учетом только беловых рукописей, то мы получим приблизительно следующие цифры печатных листов по 40 тыс. букв в листе: беллетристика — 68, научные работы — 12, автобиография — 10, судебные показания и объяснения — 4, компиляции (Кинглек) — 11, переводы — 100 листов — всего около 205 печатных листов или чуть побольше 9 J печатного листа в месяц. Если отнести компиляции и переводы (111 листов) к работам, не требующим творческого напряжения, то на последние в месяц падает около 4 с лишним печатных листов — и это из месяца в месяц непрерывно 22 месяца подряд. А если накинуть еще до 50 печатных листов черновых редакций, то тогда придется на месяц до 11 у печатного листа. Остается рассчитать рабочий день Чернышевского в равелине и поставить вопрос: сколько времени уходило в день на критическую работу во время писанья и на мыслительный процесс? Да надо оставить еще время на чтение. Из списка книг, находившихся у Чернышевского в декабре 1863 года, видно, что он читал усиленно. Нелишне (в целях исследования литературных влияний) перечислить авторов, бывших у него в равелине: Диккенс, Жорж Санд, Стерн, Гоголь, Лермонтов, Кольцов, Тютчев, Фет, Беранже, Гейне, Помяловский, Гораций, Овидий, Рейбо, Некрасов, Каррер Белл, Монтень, Флобер, Лесаж, Смоллет, Фрейтаг, Дарвин, Фохт, Гекели, Лайэль, Оуэн... Чересчур понятным становится теперь рассуждение Чернышевского о прогулке, приведенное нами выше. «Сижу и лежу» — только эти два положения и могли быть ведомы Чернышевскому.
____

* Пакеты эти не дошли по назначению и сохранились в архиве III Отделения.

 

4

В тюремном литературном наследии знаменитого публициста на беллетристику приходится 68 печатных листов. Единственная вещь из тюремной беллетристики известна нам полностью: роман «Что делать?». Это написанное в каменном застенке произведение, которое только условно можно назвать романом, пользовалось поразительным успехом у современной молодежи и оказало мощное влияние на склад революционного миросозерцания эпохи. «Что делать?» было по времени первым беллетристическим произведением Чернышевского в крепости. Роман написан в первый период заключения, когда было сильно оживление, когда не отзвучала еще действительность, от которой Чернышевский ушел навсегда. В романе своеобразно переплелись два элемента: оправдание эмпирического быта, в котором жил Чернышевский, и построение утопии будущей счастливой жизни, когда не будет ни бедных, ни несчастных, а все будут вольны и счастливы. Чернышевский начал с глубоко субъективных переживаний и кончил объективным построением высочайшего порядка. И подругу своей жизни он вознес на недосягаемую высоту: в действительности она такой не была и уж во всяком случае была чужда тому идеалистическому обоснованию отношений мужа и жены, которое воздвиг Чернышевский15. (Автобиографическое значение романа «Что делать?» еще не оценено.) О новых людях, о новой морали думал Чернышевский, работая над беллетристическими опытами. Эти новые люди поступают по-новому, дают новое разрешение вопросам быта и человеческих отношений — они все позитивисты, материалисты, разумные эгоисты. Стремление к выгоде для них основа жизни. Чернышевский потратил немало логических усилий, чтобы благороднейшим и альтруистическим по обычной терминологии поступкам своих героев дать материалистическое основание. Но уже, конечно, в основе его отношений к героине его жизни Ольге Сократовне лежал не эгоизм разумный, а самый настоящий аскетический романтизм. Разве не романтична формула, которой определял он сам свои отношения к жене: «Умру скорее, чем допущу, чтобы этот человек сделал для меня что-нибудь, кроме того, что ему самому приятно». Заключенный в крепостной темнице утверждал себя в разумном эгоизме: «Я чувствую радость и счастье — значит: мне хочется, чтобы все люди были радостны и счастливы». Трогательность этого чувства оценишь глубже, когда сопоставишь другой тюремный афоризм: «Полного счастья нет без полной независимости». Да, полной независимости не было в равелине, да и где она?

За романом «Что делать?» последовал длинный ряд беллетристических опытов, из которых по настоящий день нам известны жалкие отрывки. Чуть не на другой день по окончании романа «Что делать?» Чернышевский начал писать повесть «Алферьев». С 7 сентября по 20 ноября 1863 года Чернышевский писал новую беллетристическую вещь «Повести в повести». 21 октября он переслал в III Отделение 58 листов, а 23 ноября 64 полулиста, составлявших в совокупности первую часть вещи. С 28 ноября по 1 января 1864 г. Чернышевский продолжал «Повести в повести». Беловой редакции второй части он представил 53 полулиста. Из них утрачены листы 28—49 (3-я глава). Кроме того, сохранилось разрозненных отрывков, черновиков и вариантов к этому труду 128 полулистов. III Отделение конфисковало эту работу, и она до сих пор полностью не напечатана.

Самый крупный беллетристический опыт — «Повести в повести» — произведение с причудливой архитектоникой, это «книга в самом легком, популярном духе, в виде почти романа, с анекдотами, сценами, остротами, так, чтобы ее читали все, кто не читает ничего, кроме романа». Роман «Повести в повести» — произведение, задуманное в плане известного сборника сказок «Тысяча и одна ночь».

Чернышевскому необычайно нравился этот сборник арабских сказок. «Есть сказки не для детей,— пишет Чернышевский в предисловии.— Сборниками сказок больше, чем самим Данте, славилась итальянская литература эпохи Возрождения. Их очаровательное влияние господствует над поэзией Шекспира; все светлое в ней развилось под этим влиянием. Через Шекспира и мимо Шекспира влияние итальянских сказок проникает всю английскую литературу. Я уже только очень поздно познакомился с итальянскими сборниками сказок. Мои грезы были взлелеяны не ими. Я в молодости очаровывался сказками «Тысяча и одной ночи», которые тоже вовсе не «сказки для детей»; много и много раз потом, в мои зрелые лета, и каждый раз с новым очарованием я перечитывал этот дивный сборник. Я знаю произведения поэзии не менее прекрасные, более прекрасного не знаю».

Чернышевский дает литературный анализ своим «Повестям в повести». «Мой роман «Повести в повести» вышел прямо из моей любви к прелестным сказкам «Тысяча и одной ночи». Материал этого сборника — не мой материал; я, подобно всем,— европеец половины XIX века, содержание моей поэзии, как и вашей, поэзия новой Европы. Но влияние сказок «Тысяча и одной ночи» господствует в моей переработке этого материала. Даже форма перенеслась в мой сборник из арабских сказок. Как там рассказ о судьбе Шехеразады служит рамкою для сказок, вставляемых в него, так у меня «Рассказ Верещагина» служит рамкою для «Рукописи женского почерка». Мой Верещагин — не автор этой «Рукописи»,— авторы ее — лица, чуждые ему, желающие подружиться с ним и уже в первой части романа успевшие приобрести дружбу его жены и дочери. Но эта разница чисто внешняя. Существенное отношение и там, и здесь одинаково: как там судьба Шехераза-ды связана с успехом ее сказок, так у меня жизнь Верещагина связывается с тем, нравится ли ему «Перл создания». Ясно, что и завязка эта чисто сказочная, и сам Верещагин — лицо чисто сказочное. Сказка, столь же чуждая всякой претензии казаться правдоподобною, как сказка о судьбе Шехеразады. Еще меньше этой претензии в «Перле создания»: его авторы — Сырнев, Всеволодский, Крылова, Тисьмина — нимало не скрывают того, что они рассказывают небывальщину,— каждый автор беспрестанно противоречит всем остальным, еще больше и усерднее заботится разрушать на следующей странице то, что сам написал на предыдущей, так, чтобы выходил бессвязный ряд отрывков, которые, по-видимому, невозможно слить в одно целое». Эстетическую сущность своего приема Чернышевский характеризовал так: «Давать воображению самой читательницы, самого читателя играть переплавкою материала и сравнивать потом, удалось ли сплавить эти сливающиеся части в одно целое поэтичнее, чем слиты они последующими тетрадями «Перла создания» и отражением их в «Рассказе Верещагина». У многих очень часто, у некоторых, я надеюсь и желаю, почти постоянно, у каждой и каждого хоть иногда — будет удача в этой борьбе поэтичностью вымысла с Крыловой, Тисьминой, Сырневым, другими «авторами», рассказывающими о себе в «Перле создания». Сущность чистой поэзии состоит в том, чтобы возбуждать читающих к соперничеству с автором, делать их самих авторами.

Вот для этого-то главные действующие лица сказки должны иметь характер эфирности, не иметь ничего осязаемого, реального в своих чертах — сказка — это «Перл создания» в том смысле, что наполовину,— и более чем наполовину, создается вами самими, и оттенки ее красок легкие, играющие перламутровые оттенки, всех цветов радуги, но только скользящие в ваших собственных грезах по белому фону сказки. Вот, в этом смысле эфирны все главные действующие лица хороших сказок, и азиатских, и европейских: это существа воздушные, создаваемые не только самою сказкою, сколько вами самими».

Надо сказать, что задач, которые поставил автор своему роману, он не выполнил: отдельные эпизоды остались не спаянными, а читательскому воображению автор не дал работы, ибо он не был художником. По всей вероятности, сознание противоречия между замыслом и исполнением помешало Чернышевскому довести до конца «Повести в повести». Закончена первая часть, и сохранилось порядочное количество набросков по второй. Целиком произведение Чернышевского трудно читаемо, но кое-какие эпизоды любопытны и интересны. А в конце концов нужно признать, что и «Перл создания» да и другие беллетристические опыты создавались от тоски тюремной жизни по контрастному свойству, а не в порыве творческого вдохновения. Психологическое возникновение «Повести в повести» очень ярко изображено в предисловии Чернышевского:

Грязь и холод: смолкли птицы;

Тусклы стали небеса,

Но доходят до светлицы Доброй вести голоса...

Как ребенок, им внимаю;

Что сказалось в них, не знаю...

Но под легкий шум березы К изголовью, в царство грезы

Никнет голова...

Струн томление, хоров пенье...

Жизнь, как праздник, хороша...

Небо тихо голубеет,

Расширяется душа...

Розы, лилии, жасмины,

Рву под трели соловья:

Друг мой, Нанни, эти руки Вьют подарок для тебя.

«В таком настроении духа писаны сказки первой части моего сборника. Мы в нашей литературе все занимаемся общественными вопросами. Это прекрасно, но бывает потребность и в отдыхе от серьезных мыслей, потребность забыть хоть на час, что мы — гражданки и граждане, помечтать легкими, светлыми грезами чистой поэзии, чуждой всякого общественного служения. В такие часы читайте первую часть моего романа: она у меня уже вся готова, когда д пишу это предисловие, и я вижу, что она годится для таких часов».

Но Чернышевский ошибается, говоря о грезах чистой поэзий, чуждой общественного служения. Именно идеей общественного служения и созданы чистые грезы об идеальном человеке, о совершенных отношениях между людьми. И конечно, если в произведениях Чернышевского есть пбэзия, то эта поэзия — не чистая, а общественная. Чернышевский пытается отделить свою поэзию от своей публицистики: «Если я здесь сказочник, забывающий всякую гражданскую деятельность, думающий только о песнях любви и трелях соловья, о розах, лилиях и жасминах, то в других моих произведениях, в моих бесчисленных статьях, я — публицист. Как публицист, я — предмет сочувствий и антипатий более сильных, чем довольство или недовольство сказочником, поэтом. Я нисколько не в претензии на людей,— писателей и не писателей,— оказывающих мне честь своей неприязнью. Я был бы неоснователен, если бы надеялся или желал не быть предметом такого чувства от них. Но каждое положение имеет свои надобности. Положение людей, оказывающих мне честь своею враждою ко мне, как публицисту, возбуждает в них непреодолимую для них самих потребность искать в моих поэтических произведениях пищу для удовлетворения неприязни, которую они совершенно основательно питают ко мне, как публицисту. Эта потребность непреодолима и для них самих. А если я нахожу этот факт натуральным и основательным, то должен и поступить сообразно тому».

Не желая поступать неделикатно с читателями, Чернышевский решает и себя изобразить в этом романе под видом «Эфиопа». «Эфиопы видом черны»,— помните из «Власа»16 — псевдоним, которым подписана одна из моих очень серьезных статей. Итак, Эфиоп — это я, отставной титулярный советник Н. Чернышевский, семинарист, человек очень много учившийся, еще больше думавший о предметах очень серьезных, между прочим, о человеческом сердце, и о любви, и о поэзии, публицист очень суровый и чрезвычайно грубый».

И самый роман Чернышевский начинает «биографией и изображением Эфиопа», т. е. самого себя. Чернышевский рекомендует себя сжато и выразительно.

«Я родился в Саратове, губернском городе на Волге, 12 июля 1828 г. До 14 лет я учился в отцовском доме. В 1842 году поступил в нисшее отделение (риторический класс) Саратовской духовной семинарии и учился в ней прилежно. В 1846 г. поступил в Императорский С.-П.бургский университет на филологический факультет. Был прилежным и смирным студентом, потому в 1850 году получил степень кандидата. По окончании курса поступил преподавателем русского языка в...

Кажется, впрочем, это несколько сухо. Но надобно ли мне изобразить себя более осязательными чертами? — Можно.

В настоящее время (осень, 1863) мне 35 лет. Ростом — 2 аршина 7 j или 7 j вершков. Цвет волос — русый; в детстве, как у многих поволжан, был рыжий. Лицом я некрасив. Глаза у меня серые».

5

Как бы ни были рассеяны отдельные звенья романа Чернышевского, как бы ни были они разноценны, можно нащупать связующую нить: это — мечта о новой морали, новом человечестве, попытка схематического построения нового, необыкновенного человека. После романа «Что делать?» Чернышевский стал сейчас же писать повесть «Алферьев». Начало этой повести воспроизведено в собрании сочинений, продолжение — в неизданном тюремном наследии. Сначала герою была выбрана фамилия Шестаков, потом Сырнев. В «Повестях в повести» появляется вновь Сырнев. Под разными именами все тот же герой — новый человек с новым кодексом нравственности. О нем говорят авторы повестей в романе Чернышевского; его биография, его характеристика занимают немало страниц. Сырнев — это тот необычайный, новый человек, которого изображает Чернышевский во всех своих беллетристических опытах, но при отсутствии художественного таланта у Чернышевского не получается живого, яркого образа, это человек в схематическом разрезе, не человек, а схема идеального человека, чрезвычайно ценная для уяснения моральных стремлений эпохи, пронизывающих передовых людей шестидесятых годов. Алферий Сырнев — материалист, беспощадно до логического конца развивавший свою точку зрения в приложении ко всем вопросам жизни, человек, поступки которого неизменно соответствовали его убеждениям; беспристрастный исследователь фактов. Сырнев занимался высшим математическим анализом, он стремился овладеть им и развить для того, чтобы заняться перенесением его на нравственно-общественные науки. Любопытны аксиомы, выдвинутые героем Чернышевского: «Наука признала один только порядок пригодным для всех отраслей умственной деятельности: генетический порядок. Начинайте с происхождения коренных элементов положения, показывайте, как оно видоизменяется естественною комбинацией) этих элементов, и результат всегда явится фактом «натуральным, не имеющим ничего странного». И другая аксиома: «Мелкие ошибки становятся очень полезны, когда анализ обращает их в средство рассмотреть важность и благотворность принципа, ими нарушенного. Старайтесь замечать это,— вы приобретете опытность и станете вернее поступать в будущих, более важных случаях».

Вот характеристика Сырнева. Он извинял все, кроме одного: опрометчивости в суждениях. Потому почти над всем, что обыкновенно считают за достоверное по нравственно-общественным наукам, он произносил свое ледяное:

«Не известно».

Зато очень многое из того, что для большинства профанов и специалистов представляется загадочным или недоступным научному решению,— очень многое из этого, и в этом числе все существенно важное для жизни и науки, он находил уже несомненно разъясненным наукою на благо людей, уже перешедших из мрака иллюзий и фантомов, вражды и зла в светлую и добрую область

«извести о».

Для него было «неизвестно», существует ли на свете хоть один человек, который «действительно дурен»; «неизвестно», было ли насквозь проедено испорченностью сердце даже величайших злодеев и негодяев; «неизвестно», не сохраняли ли, незаметно даже для самих себя, что-нибудь чистое и святое в душе даже Тиберий и Катерина Медичи. Но ему было «известно», что даже для них было легко и приятно стать добрыми и честными; ему было «известно», что никто из людей не способен любить зло для зла, и каждый рад был бы предпочитать добро злу при возможности равного выбора; что поэтому дело не в том, чтобы порицать кого-нибудь за что бы то ни было, а в том, чтобы разбирать обстоятельства, в которых находился человек; рассматривать, какие сочетания жизненных условий удобны для хороших действий, какие неудобны; «наука не останавливается на факте,— она анализирует его происхождение» — таков был его взгляд на жизнь. «Наука беспощадно снисходительна»,— говорил он.

«Я сказал несколько слов об Алферие Алексеевиче как о мысли — теле, применявшем «беспощадную снисходительность» точного научного метода к явлениям человеческой жизни. Этими словами я характеризовал его и как человека: он был, по моему мнению, замечательнее всего тем, что его воззрение на жизнь вполне соответствовало его характеру, поступки — неизменно соответствовали его убеждениям. Надобно было только раз услышать, как он произносит свои любимые: «неизвестно» и «известно»,— «исследуем»,— «обдумаем», и человек, никогда не видывавший его, ничего не слышавший о нем, чувствовал любовь и уважение к этому белокурому юноше, застенчивому и нежному, такому кроткому и такому непоколебимому, такому горячему другу людей и такому бесстрастному исследователю фактов».

В характеристике Сырнева чрезвычайно любопытно описание его чувств к женщине: несомненно, Чернышевский вкладывает в это описание черты автобиографические (любовь к жене).

«Чувство Алферия Алексеевича к ней было совершенно иное,— чувство гораздо чаще встречающееся в юношах чистой души, чем обыкновенно думают. Я назвал его чувство: благоговением. Оно многим известно по опыту. Но оно редко изображалось, и потому нет приготовленности узнавать его, когда о нем рассказывается в печати: одни могли бы смешать его с платонической любовью — чувством искусственным или болезненным и очень часто обманчивым; другие с дружбою. Нет, это совершенно не то. Это чувство подобное тому, какое поэт старины имел к существу, . в котором олицетворялась для него поэзия,— существу, бывшему для него живою женщиною, которая действительно являлась ему, брала его за руку, водила его по улицам города, по полям,— разговаривала с ним, играла на лире, звуки которой он действительно слышал, в патриархальную старину древней Греции,— или на клавесине, в средние века. Тогда могли чувствовать себя людьми в полном смысле слова лишь в минуты экзальтации. Реальная жизнь была слишком груба, действительные люди слишком не поэтичны в своем реальном виде,— потому видели истинно человечественных людей только в мечтах, в предчувствиях. В наш век не нужно ни быть поэтом, чтобы иметь Музу или Цецилию — ни впадать в галлюцинацию, чтобы видеть ее: очень многие из нас,— почти все, бывшие чистыми юношами, имели такое благоговейное и возвышающее чувство к женщине совершенно такой же, как все хорошие женщины: иногда к своей старшей родственнице,— чаще к посторонней. Это чувство нимало не исключительное, очень нередкое в наше время. Но оно еще редко описывалось, и потому в печати оно понимается не так легко, как в жизни, сказал я».

Сырнева Чернышевский делает автором вставленных в роман «Объективных очерков» и «Притч»*. «Притч» пять. Пятая — трагический аккорд.
____

* «Объективные очерки» с моим предисловием изданы в 1927 году в «Библиотеке „Огонька“», «Притчи Сырнева» изданы мной в кн. 7-й «Нового мира» за 1928 год.

 

ПРОЩАНИЕ

(Из дневника А. А. Сырнева)

Добрые! Добрые! Все шалят, смеются —

Для развлечения умирающего,— смешного, быть может, но умирающего все-т^ки за вас, мои сестры,— умирающего смешно, быть может, но все-таки за вас,— умирающего с сердцем, уже начавшим жаждать любви, но еще не согретым любовью ни одной из вас.

Я был другом каждой из вас. Любите память мою.

А. Сырнев

6 апреля (1864 гJ.

Это прощание с жизнью умирающего Сырнева написано 6 апреля заключенным в каземате Алексеевского равелина. Исчезает схематический образ персонажа романа, и появляется образ живого героя, страдавшего (ему казалось, смешно страдавшего) за тех, кто находился за стенами равелина. К ним доносился из-за каменных стен трогательный призыв —

«Любите память мою».

 

К содержанию: Алексеевский равелин. Кн.1