Карта сайта

Е. П. Оболенский - ВОСПОМИНАНИЯ

Начало моего знакомства с Кондратием Федоровичем Рылеевым было началом искренней, горячей к нему дружбы. Наверное не помню, но кажется мне — это было в 1822 году,

т. е. после возвращения гвардейского корпуса из Бешенковичей, т. е. после предполагаемого похода за границу против революционных движений в Италии. Рылеев в то время только что издал «Войнаровского» и готовил к печати свои «Думы». Имя его было известно между литераторами, а свободолюбивое направление его мыслей обратило на него внимание членов Тайного общества. Иван Иванович Пущин первый, кажется, познакомился с ним и, по разрешении Верховной думы, принял его в число членов Общества. Сблизившись с Кондратием Федоровичем с первых дней знакомства, не могу не сказать, что я вверился ему всем сердцем и нашел в нем ту взаимную доверенность, которая так драгоценна во всяком возрасте человеческом, но наиболее ценится во дни молодости, где силы души ищут простора, ищут обширнейшего круга деятельности. Это стремление удовлетворялось отчасти вступлением в члены Тайного общества. Союз благоденствия — так оно называлось— удовлетворял всем благородным стремлениям тех, которые искали в жизни не одних удовольствий, но истинной нравственной пользы собственной и всех ближних. Трудно было устоять против обаяний Союза, которого цель была: нравственное усовершенствование каждого из членов; обоюдная помощь для достижения цели; умственное образование, как орудие для разумного понимания всего, что являет общество в гражданском устройстве и нравственном направлении; наконец, направление современного общества, посредством личного действия каждого члена в своем особенном кругу, к разрешению важнейших вопросов, как политических общих, так и современных, тем влиянием, которое мог иметь каждый член, и личным своим образованием и тем нравственным характером, которые в нем предполагались. В дали туманной, недосягаемой виднелась окончательная цель — политическое преобразование Отечества,— когда все брошенные семена созреют и образование общее сделается доступным для массы народа. Нетрудно было усвоить Рылееву все эти начала, при его пылкой, поэтической душе и восприимчивой натуре. Он с первого шага ринулся на открытое ему поприще и всего себя отдал той высокой идее, которую себе усвоил.

Скажу несколько слов о его наружности и первоначальной службе. Роста он был среднего. Черты лица его составляли довольно правильный овал, в котором ни одна черта резко не обозначалась пред другою. Волосы его были черны, слегка завитые, глаза темные, с выражением думы, и часто блестящие при одушевленной беседе; голова, немного наклоненная вперед, при мерной поступи показывала, что мысль его всегда была занята тою внутреннею жизнию, которая, выражаясь в вдохновенной песне, когда приходила минута вдохновения, в другие времена искала осуществления той идеи, которая была побудительным началом всей его деятельности.

Образование он получил в 1-м кадетском корпусе и начал службу в артиллерии. В беседах с ним я слышал, что его молодость была бурная; но подробностей об этом периоде его жизни я не слыхал, и мне не случалось даже быть знакомым с его товарищами по службе в этом периоде его жизни на военном поприще. Он женился рано, по любви и, кажется, не с полным одобрением его старушки матери, Настасьи Матвеевны Рылеевой, жившей в малой деревушке, в 60 верстах от Петербурга около села Рождествена. Жена его, Наталья Михайловна, любила его с увлечением; маленькая дочь Настенька, тогда еще четырех или пяти лет, маленькая, смугленькая и живая, одушевляла своим присутствием его домашнюю жизнь. О его общественной служебной жизни я не много могу сказать. Сначала он служил заседателем в Петербургской уголовной палате, вместе с Ив. Ив. Пущиным, который променял мундир конногвардейской артиллерии на скромную службу, надеясь на этом поприще оказать существенную пользу и своим примером побудить и других принять на себя обязанности, от которых дворянство устранялось, предпочитая блестящие эполеты той пользе, которую они могли бы принести, внося в низшие судебные инстанции тот благородный образ мыслей, те чистые побуждения, которые украшают человека и в частной жизни, и на общественном поприще, составляют надежную опору всем слабым и беспомощным, всегда и везде составляющим большинство, коего нужды и страдания едва слышны меньшинству богатых и сильных. Впоследствии Рылеев перешел правителем дел в Американскую компанию и занимал скромную квартиру в доме компании. Как поэт, он пользовался знакомством и дружбою многих литераторов того времени. У Николая Ивановича Греча собиралась в то время раз в неделю вся литературная семья. Рылеев был одним из постоянных его собеседников. В особенности был он дружен с Александром Александровичем Бестужевым, которого, кажется, он и принял в члены Общества. Вместе с ним вступил также в члены Общества его брат Николай Александрович и меньший их брат Петр, рано кончивший земное свое поприще. Александр Бестужев тогда уже начинал литературное свое поприще повестями, которые по живости слога обещали блестящее развитие, впоследствии им так хорошо оправданное. Тут же должно вспомнить и Александра Осиповича Корниловича, офицера гвардейского генерального штаба, который усердно и с любовью трудился над памятниками Петровского времени и изложил плоды своих трудов в простом рассказе, возбудившем общее сочувствие к изложенному им предмету. И у Рылеева собирались нередко литераторы и многие из близких его знакомых и друзей. Тут, кроме вышеименованных, бывали: Вильгельм Карлович Кюхельбекер, товарищ Пущина по Лицею, Фаддей Венедиктович Булгарин, Федор Николаевич Глинка, Орест Сомов, Никита Михайлович Муравьез, князь Сергей Петрович Трубецкой, князь Александр Иванович Одоевский и многие другие, коих имен не упомню. Беседа была оживлена не всегда предметами чисто литературными; нередко она переходила на живые общественные вопросы того времени по общему направлению большинства лиц дружеского собрания. Наталья Михайловна как хозяйка дома была внимательна ко всем и скромным своим обращением внушала общее к себе уважение.

Его общественная деятельность, по занимаемому им месту правителя дел Американской компании, заслуживала бы особенного рассмотрения по той пользе, которую он принес компании и своею деятельностию и, без сомнения, более существенными заслугами потому, что не прошло и двух лет со времени вступления его в должность, правление компании выразило ему свою благодарность, подарив ему дорогую енотовую шубу, оцененную в то время в семьсот рублей.

Из воспоминаний того времени могу только вспомнить, что его сильно тревожила вынужденная, в силу трактата с Северо-Американским союзом, передача североамериканцам основанной нами колонии Росс, в Калифорнии, которая могла быть для нас твердой опорной точкой для участия в богатых золотых приисках, столь прославившихся впоследствии. По случаю этой важной для Американской компании меры Рылеев как правитель дел вступил в сношения с важными государственными сановниками и впоследствии времени всегда пользовался их расположением. Наиболее же благосклонности оказывал ему Михаил Михайлович Сперанский! и Николай Семенович Мордвинов.

В этом периоде времени, т. е. в конце 1823 года или в начале 1824 года, прибыл в Петербург Павел Иванович Пестель, имевший поручение от членов Южного общества войти в сношения с членами Северного, дабы условиться на счет совокупного действия всех членов Союза: этот приезд имел решительное влияние на Рылеева. Здесь нужно обратить внимание на замечательную личность Павла Ивановича Пестеля. Не имев случая сблизиться с ним, я могу только высказать впечатление, им на меня произведенное. Павел Иванович был в то время полковником и начальником Вятского пехотного полка. Роста небольшого, с приятными чертами лица, Павел Иванович отличался умом необыкновенным, ясным взглядом на предметы самые отвлеченные, и редким даром слова, увлекательно действующим на того, кому он доверял свои задушевные мысли. В Южном обществе он пользовался общим доверием и был избран, с самого основания Общества, в члены Верховной думы. Его взгляд на действия Общества и настоящую цель оною

соответствовал его умственному направлению, которое требовало во всем ясности, определенной цели и действий, направленных к достижению этой цели. «Русская правда», им написанная, составляла программу, им предлагаемую для политического государственного устройства. Цель его поездки в Петербург состояла в том, чтобы согласить Северное общество на действия, сообразные с действиями Южного. Членами Верховной думы в Петербурге в то время были: Трубецкой, Никита Михайлович Муравьев и я. На первом совещании с нами Павел Иванович с обычным увлекательным даром слова объяснил нам, что неопределенность цели и средств к достижению оной давала Обществу характер столь неопределенный, что действия каждого члена отдельно терялись в напрасных усилиях, между тем как, быв направлены к определенной и ясно признанной цели, могли бы служить к скорейшему достижению оной. Эта мысль была для нас не новою: давно уже в совещаниях наших она была обсуживаема и составляла предмет думы каждого из нас, но не была еще облечена в определенную форму. Предложение Павла Ивановича представляло эту форму и было привлекательно как плод долгих личных соображений ума светлого и в особенности украшенного его убедительным даром слова. Трудно было устоять против такой обаятельной личности, как Павел Иванович. Но при всем достоинстве ума его и убедительности слова каждый из нас чувствовал, что, единожды приняв предложение Павла Ивановича, каждый должен отказаться от собственного убеждения и, подчинившись ему, идти по пути, указанному им. Кроме того, мы не могли дать решительного ответа, не предложив его сначала членам Общества, наиболее облеченным доверием общим. Многие из них были в отсутствии, и потому мы отложили решительный ответ до того времени, когда представится возможность сообщить предложение тем, которых доверенность нас поставила на занимаемое нами место. Павел Иванович, познакомившись через нас с Кондратием Федоровичем, сблизился с ним и, открыв ему свои задушевные мысли, привлек его к собственному воззрению на цель Общества и на средства к достижению оной. Кажется, это сближение имело решительное влияние на дальнейшие политические действия Рылеева. Вскоре после отъезда Пестеля князь Трубецкой был назначен дежурным штаб-офицером 5-го пехотного корпуса, которого главная квартира находилась в Киеве. На его место был избран членом думы Кондратий Федорович.

К этому же времени, т. е. в половине 1824 года, должно отнести грустное событие, в коем Рылеев принимал участие как свидетель и которое грустно отозвалось в обществе того времени. Это была дуэль между офицером лейб-гвардии Семеновского полка Черновым и лейб-гв.[ардии] гусарского Новосильцовым. Оба были юноши с небольшим 20-ти лет, но каждый из них был поставлен на двух, почти противоположных, ступенях общества. Новосильцов — потомок Орловых, по богатству, родству и связям принадлежал к высшей аристократии. Чернов, сын бедной помещицы Аграфены Ивановны Черновой, жившей вблизи села Рождествена в маленькой своей деревушке, принадлежал к разряду тех офицеров, которые, получив образование в кадетском корпусе, выходят в армию. Переводом своим в гвардию он был обязан новому составу л.-гв. Семеновского полка, в который вошло по целому баталиону из полков: императора австрийского, короля прусского и графа Аракчеева. Между тем у Аграфены Ивановны Черновой была дочь замечательной красоты. Не помню, по какому случаю Новосильцов познакомился е Аграфеной Ивановной, был поражен красотой ее дочери и после немногих недель знакомства решился просить ее руки. Согласие матери и дочери было полное. Новосильцов и по личным достоинствам, и по наружности мог и должен был произвести сильное впечатление на девицу, жившую вдали от высшего, блестящего круга. Получив согласие ее матери, Новосильцов обращался с девицей Черновой, как с нареченной невестой, ездил с нею один в кабриолете по ближайшим окрестностям и в обращении с нею находился на той степени сближения, которая допускается только жениху с невестой. В порыве первых дней любви и очарования он забыл, что у него есть мать, Екатерина Владимировна, рожденная графиня Орлова, без согласия коей он не мог и думать о женитьбе. Скоро, однако ж, он опомнился, написал к матери и, как можно было ожидать, получил решительный отказ и строгое приказание немедленно прекратить все сношения с невестой и ее семейством. Разочарование ли в любви или боязнь гнева матери, но только Новосильцов по получении письма не долго думал, простился с невестой, с обещанием возвратиться скоро, и с того времени прекратил с нею все сношения. Кондратий Федорович был связан узами родства с семейством Черновых. Через брата невесты он знал все отношения Ново-сильцова к его сестре. После долгих ожиданий, в надежде, что Новосильцов обратится к нареченной своей невесте, видя, наконец, что он совершенно ее забыл и видимо ею пренебрегает, Чернов, после соглашения с Рылеевым, обратился к нему сначала письменно, а потом лично с требованием, чтобы Новосильцов объяснил причины своего поведения в отношении его сестры. Ответ сначала был уклончивый; потом с обеих сторон было сказано, может быть, несколько оскорбительных слов и, наконец, назначена была дуэль, по вызову Чернова, переданному Новосильцову Рылеевым. День назначен, противники сошлись, шаги размерены, сигнал подан, оба обратились лицом друг к другу, оба спустили курки и оба пали смертельно раненные3, обоих отвезли приближенные в свои квартиры — Чернова в скромную офицерскую квартиру Семеновского полка, Новосильцова в дом родственников. Рылеев был секундантом Чернова и не отходил от его страдальческого ложа. Близкая смерть положила конец вражде противников. Каждый из них горячо заботился о состоянии другого. Врачи не давали надежды ни тому, ни другому. Еще день, много два, и неизбежная смерть должна была кончить юную жизнь каждого из них. Оба приготовились к смертному часу. По близкой дружбе с Рылеевым, я и многие другие приходили к Чернову, чтобы выразить ему сочувствие к поступку благородному, в котором он, вступясь за честь сестры, пал жертвою того грустного предрассудка, который велит кровью омыть запятнанную честь. Предрассудок общий, чуждый духа христианского! Им ни честь не восстановляется и ничто не разрешается, но удовлетворяется только общественное мнение, которое с недоверчивостью смотрит на того, кто решается не подчиниться общему закону. Свежо еще у меня в памяти мое грустное посещение. Вхожу в небольшую переднюю; меня встретил Рылеев. Он вошел к страдальцу и сказал о моем приходе; я вошел и, признаюсь, совершенно потерялся от сильного чувства, возбужденного видом юноши, так рано обреченного на смерть; кажется, я взял его руку и спросил: как ои себя чувствует? На вопрос ответа не было, по последовал другой, который меня смутил: «Много лестных слов, не заслуженных мною» (я лично не был знаком с Черновым),— сказал мне умирающий. В избытке

сердечного чувства, молча пожал я ему руку, сказал ему то, что сердцем выговорилось в этот торжественный час, хотел его обнять, но не смел коснуться его, чтобы не растревожить его раны, и ушел в грустном раздумье. За мною вошел Александр Иванович Якубович, один из кавказских героев, раненный пулей в лоб; приехавший в Петербург для излечения от раны, выдержавший операцию черепной кости и громко прославленный во многих кругах за его смелый, отважный характер, за многие доблестные качества, свидетельствованные боевою кавказскою жизнию. Он был членом Общества. По своему обыкновению Александр Иванович сказал Чернову речь; ответ Чернова был скромен в отношении к себе, но он умел сказать Якубовичу то слово, которое коснулось тонкой струны боевого сердца нашего кавказца. Он вышел от него со слезою на глазах, и мы молча пожали друг другу руки. Скоро не стало Чернова; мирно отошел он в вечность. В то же время не стало и Новосильцова. Мать и родные услаждали его последние минуты. Убитая горем мать приняла его последнее дыхание. Она же проводила, с немногими близкими, его гроб, последнее жилище единственного любимого сына, единственной ее надежды на земную радость, в родовой склеп. Мать Чернова не знала о горестной судьбе возлюбленного сына. Кажется, он не желал, чтобы сообщили ей и в особенности сестре то грустное событие, которого исход был так близок и так неизбежен. Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова. Товарищи вынесли его и понесли в церковь. Длинной вереницей тянулись и знакомые, и незнакомые, пришедшие воздать последний долг умершему юноше. Трудно сказать, какое множество провожало гроб до Смоленского кладбища. Все, что мыслило, чувствовало, соединилось тут в безмолвной процессии и безмолвно выразило сочувствие к тому, кто собою выразил идею общую, каждым сознаваемую и сознательно, и бессознательно, идею о защите слабого против сильного, скромного против гордого. Так здесь мыслят на земле, с земными помыслами! Высший суд, испытующий сердца, может быть, видит иначе; может быть, там, на небесах, давно уже соединил узами общей, вечной любви тех, которые здесь примириться не могли.

Во второй половине 1822 года родилась у Рылеева мысль издания альманаха с целью обратить предприятие литературное в коммерческое. Цель Рылеева и его товарища в предприятии, Александра Бестужева, состояла в том, чтобы дать вознаграждение труду литературному более существенное, нежели то, которое получали до того времени люди, посвятившие себя занятиям умственным. Часто их единственная награда состояла в том, что они видели свое имя, напечатанное в издаваемом журнале; сами же они, приобретая славу и известность, терпели голод и холод, и существовали или от получаемого жалования, или от собственных доходов с именин или капиталов. Предприятие удалось. Все литераторы того времени согласились получить вознаграждение за статьи, отданные в альманах: в том числе находился и Александр Сергеевич Пушкин. «Полярная звезда» имела огромный успех и вознаградила издателей не только за первоначальные издержки, но доставила им чистой прибыли от 1500 до 2000 рублей.

Таким образом начался 1825 год, который встречен был нами с улыбкой радости и надежды. Я встретил его дома, в семье родной. Получив 28-дневный отпуск, я воспользовался им, чтобы возобновить прерванные сношения со многими из членов Общества, переехавшими но обязанностям службы в Москву. Исполнив эту цель моей поездки и утешившись ласками престарелого родителя и милых сестер, я возвратился в конце января в Петербург. Я нашел Рылеева еще занятого изданием альманаха, а по делам Общества все находилось в каком-то затишье. Многие из первоначальных членов находились вдали от Петербурга: Николай Иванович Тургенев был за границей; Иван Иванович Пущин переехал в Москву, кн[язь] Сергей Петрович Трубецкой был в Киеве; Михайло Михайлович Нарышкин был также в Москве. Таким образом наличное число членов Общества в Петербурге было весьма ограничено. Вновь принятые были еще слишком молоды и неопытны, чтобы вполне развить собою цель и намерения Общества, и потому они могли только приготовляться к будущей деятельности через постоянное взаимное сближение и обоюдный обмен мыслей и чувств в известные, периодически назначенные дни для частных совещаний. Так незаметно протекал 1825 год. Помню из этого времени появление Каховского, бывшего офицера лейб-гренадерского полка, приехавшего в Петербург по каким-то семейным делам. Рылеев был с ним знаком, узнал его короче и, находя в нем душу пылкую, принял его в члены Общества. Лично я его мало знал, но, по отзыву Рылеева, мне-известно, что он высоко ценил его душевные качества/ Он видел в нем второго Занда. Знаю также, что Рылеев ему много помогал в средствах к жизни и не щадил для него своего кошелька.

К этому времени, т. е. к началу осени 1825 года, вследствие ли темного, неразгаданного предчувствия, или вследствие дум, постоянно обращенных на один и тот же предмет, возникло во мне самом сомнение, довольно важное для внутреннего моего спокойствия. Я его сообщил Рылееву. Оно состояло в следующем: я спрашивал самого себя— имеем ли мы право как частные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве населения нашего Отечества, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения на государственное устройство налагать почти насильно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего; если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития? Эта мысль долго не давала мне покоя в минуты и часы досуга, когда мысль проходит процесс самоиспытания. Может быть, она родилась во мне вследствие слова, данного нами Пестелю, и решения, принятого нами, воспользоваться или переменою царствования, или другим важным политическим событием для исполнения окончательной цели Союза, т. е. для государственного переворота теми средствами, которые будут готовы к тому времени.

Сообщив свою думу Рылееву, я нашел в нем жаркого противника моему воззрению. Его возражения были справедливы. Он говорил, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства; что они свободно рождаются и свободно развиваются в каждом мыслящем существе; далее, что они сообщительны, и если клонятся к пользе общей, если они не порождения чувства себялюбивого и своекорыстного, то суть только выражения несколькими лицами того, что большинство чувствует, но не может еще выразить. Вот почему он полагал себя вправе говорить и действовать в смысле цели Союза как выражения идеи общей, еще не выраженной большинством, в полной уверенности, что едва эти идеи сообщатся большинству, оно их примет и утвердит полным своим одобрением. Доказательством-сочувствия .большинства он приводил бесчисленные примеры общего и частного неудовольствия на притесьнения, несправедливости, и частные и проистекающие от высшей власти; наконец, приводил примеры свободолюбивых идей, развившихся почти самобытно в некоторых лицах как купеческого, так и мещанского сословия, с коими он бывал в личных сношениях. Чувствуя и ценя справедливость его возражений, я понимал, однако ж, что если идеи истины, свободы, правосудия составляют необходимую принадлежность всякого мыслящего существа и потому доступны и понятны каждому, то форма их выражения или выражение их в поступке подлежит некоторым общим законам, которые должны быть выражением одной общей идеи. Бедняк по чувству справедливости может сказать богатому: удели мне часть своего богатства. Но если он, получив отказ, решится по тому же чувству правды отнять у него эту часть силою, то своим поступком он нарушит саму идею справедливости, которая в нем возникла при чувстве своей бедности. Я понимал также, что государственное устройство есть выражение или осуществление идей свободы, истины и правды; но форма государственного устройства зависит не от теоретического воззрения, а от исторического развития народа, глубоко лежащего в общем сознании, в общем народном сочувствии4. Я смутно понимал также, что кроме законов уголовных, гражданских и государственных как выражения идей свободы, истины и правды в государственном устройстве должно быть выражение идеи любви высшей, связующей всех в одну общую семью. Ее выражение есть церковь. Много и долго спорили мы с Рылеевым или, лучше сказать, обменивались мыслями, чувствами и воззрениями. Ежедневно в продолжение месяца или более или он заезжал ко мне, или я приходил к нему, и в беседе друг с другом проводили мы часы и расставались, когда уже утомлялись от долгой и поздней беседы. В этих ежедневных беседах вопросы были и философские и религиозные. Но после многих отступлений Рылеев приходил к теме, заданной мною сначала. Я видел, что он понимал ее как охлаждение с моей стороны к делу Общества и потому его усилия клонились к тому, чтобы не допускать меня до охлаждения.

Между тем в тайнах высших судеб приготовлялось событие грустное, о котором никто из нас не помышлял и которое поразило нас, как поражает громовой удар при безоблачном небе. Император Александр Павлович приготовлялся к путешествию на юг. Много слухов было тогда о причинах его путешествия. Между прочим говорили, что он готовил себе место успокоения от царственных трудов в Таганроге, где ему приготовляли дворец и где он думал с добродетельной супругой, Елизаветой Алексеевной, после отречения от престола поселиться в глубоком уединении и посвятить остаток дней покою и тишине. Много признаков утомления от царственных трудов и глубокого потрясения лучших сил души давно уже видимо было не только тем, которые были близки к его особе, но и нам, занимавшим места низшие в правительственной иерархии. Раскассирование старого Семеновского полка, наиболее им любимого, первое потрясло его веру в преданность к его особе тех полков гвардии, в любви которых он был наиболее уверен. Нельзя сомневаться в том, что он был убежден, что причина явного неповиновения полка не заключалась единственно в мелких притеснениях полковника Шварца, в его неумении обращаться с солдатами, в его желании унизить дух солдат и офицеров, но в действии Тайного общества, коего членами он полагал многих офицеров старого Семеновского полка. В этом он ошибался.

Сколько мне известно, из офицеров, бывших в то время при полку, членом Общества и одним из первых его основателей был Сергей Иванович Муравьев-Апостол5. Кроме его я не знал никого. Следствие, которое было сделано, не раскрыло ничего, кроме всем известного обращения полковника Шварца с солдатами и офицерами и противодействия сих последних тем благородным обращением с вверенными им нижними чинами, которое само собою, без всякого возмутительного начала, являло солдатам полковника Шварца в весьма невыгодном свете. С того времени можно было заметить, как вкралось недоверие в сердце императора к любимому им войску. Многие думали и говорили, что в нем преобладала фронтомания. С этим мнением я не совершенно согласен. Я весьма понимаю то возвышенное чувство, которое ощущает всякий военный, при виде прекрасного войска, каким была и всегда будет гвардия, движущаяся по мановению начальника. Тут соединяется и стройность движений, и тишина, и та самоуверенность каждого, движущегося безмолвно в этом строю, которая являет собою невидимую, несокрушимую силу и бодрость душевную, составляющие украшение человека. Это чувство мог разделять и разделял император Александр при виде своего войска. На ежедневных его посещениях развода, в манеже, он искал не отличного фронтового образования, но тот дух, коим одушевлялось войско. Подъезжая к фронту., и ожидая ответа на с&рдечный привет: «Здорово, ребята», он в одушевленном.: «Здравия желаем, ваше императорское величество», слышал или голос, полный любви неподдельной, или какой-то полухолодный ответ, который болезненно отзывался в его любящей душе. Он был счастлив, если слышал первый, и всем был доволен. Тогда и министры принимались с докладами, и их доклады всегда счастливо проходили, и учение развода,, хотя с ошибками, сходило с рук хорошо. Это настроение в особенности заметно стало в последние годы его жизни. Помню весьма хорошо последний петергофский праздник 1825 года. Император, проезжая по парку, встретил рядового лейб-гвардии Финляндского полка, который, нечаянно увидев государя, выезжавшего из-за кустов, стал во фронт ио солдатскому обычаю и, не дожидаясь царского привета, громко и одушевленно- воскликнул: «Здравия желаю, ваше императорское величество». Государь спросил его имя и велел немедленно произвести в унтер-офицеры. Заслуга рядового состояла единственно в чувстве, которое он умел выразить. Из этого примера можно видеть, как высоко ценил это чувство император Александр.

Довольно трудно выразить, но нетрудно- понять и почувствовать тому, кто сам служил и находился в близких отношениях с солдатами,, сколько истины в этих натурах, еще не испорченных воспитанием светским, не изнеженных роскошью. Взяв каждого отдельно, можно найти в нем и лукавство, весьма естественное в подчиненном, который в начальнике видит не своего друга, но по большей части судью или безответственного начальника. Но в строю, в то время, когда ничто не возмущает его чистых побуждений, его- голос есть голос истины, выражаемый всегда ее неподдельным одушевлением к тому лицу, которое заслужило его доверие. Тут видно и чувство народное, выраженное просто, но явственно слышимое теми, которые прислушиваются к нему. Так понимал я императора Александра в его ежедневных отношениях к любимому им войску.

Но обратимся к его поездке в Таганрог и к первому известию о его болезненном состоянии после поездки в Крым. Кто мог помышлять при легких припадках лихорадки крымской, что болезнь опасна и поведет к скорому концу? Телеграфов тогда еще не существовало, и потому мы спокойно ожидали дальнейших известий, которые, однако ж, не замедлили прийти с характером угрожающим. Тогда начались молебствия в церквах о здравии государя и, кажется, во время второго молебствия в Зимнем дворце пришло известие о его смерти, и молебствие обратилось в торжественную панихиду. Затем провозглашен был императором Константин Павлович, и на другой день вся гвардия и все верховные власти принесли ему присягу.

Накануне присяги все наличные члены Общества собрались у Рылеева. Все единогласно решили, что ни противиться восшествию на престол, ни предпринять что-либо решительное в столь короткое время было невозможно. Сверх того, положено было вместе с появлением нового императора действия Общества на время прекратить. Грустно мы разошлись по своим домам, чувствуя, что надолго, а может быть и навсегда, отдалилось осуществление лучшей мечты нашей жизни! На другой же день весть пришла о возможном отречении от престола нового императора. Тогда же сделалось известным и завещание покойного, и вероятное вступление на престол великого князя Николая Павловича. Тут все пришло в движение, и вновь надежда на успех блеснула во всех сердцах. Не стану рассказывать о ежедневных наших совещаниях, о деятельности Рылеева, который, вопреки болезненному состоянию (у него открылась в это время жаба), употреблял всю силу духа на исполнение предначертанного намерения — воспользоваться переменою царствования для государственного переворота.

Действия Общества и каждого из членов обнародованы в докладе комиссии и в сентенции Верховного уголовного суда. Нельзя отрицать истины, выраженной фактами, но по совести могу и должен сказать, что и в горячечном бреду человек говорит то, чего после не помнит. Так и тут. Все, что было сказано в минуты, когда воображение, увлекаемое сильно-восторженным чувством, выговаривало в порыве увлечения, не может и не должно быть принято за истину. Но Верховный суд не мог быть тайным свидетелем того, чтб происходило на совещаниях, не мог вникать в нравственное состояние каждого. Он произносил приговор над фактом, а факт был неопровержим! Покроем завесою прешедшее! 

Настал день 14 декабря. Рано утром я был у Рылеева; он давно уже бодрствовал. Условившись в действиях дальнейших, я отправился к себе домой по обязанностям службы. Прибыв на площадь вместе с приходом Московского полка, я нашел Рылеева там. Он надел солдатскую суму и перевязь и готовился стать в ряды солдатские. Но вскоре нужно было ему отправиться в лейб-гренадерский полк для ускорения его прихода. Он отправился по назначению, исполнил поручение; но с тех пор я уже его не видал. Много перечувствовалось в этот знаменательный день; многое осталось запечатленным в сердечной памяти чертами неизгладимыми. Я и многие со мною изъявляли мнение против мер, принятых в этот день Обществом, но необинуемость близкая, неотвратимая заставила отказаться от нравственного убеждения в пользу действия, к которому готовилось Общество в продолжение стольких лет. Не стану говорить о возможности успеха, едва ли кто из нас мог быть в этом убежден! Каждый надеялся на случай благоприятный, на неожиданную помощь, на то, что называется счастливою звездою; но при всей невероятности успеха каждый чувствовал, что обязан Обществу исполнить данное слово,— обязан исполнить свое назначение, и с этими чувствами, этими убеждениями в неотразимой необходимости действовать каждый стал в ряды. Действия каждого известны.

15 декабря я был уже в Алексеевской равелине8. После долгого, томительного дня наконец я остался один. Это первое отрадное чувство, которое я испытал в этот долгий, мучительный день. И Рылеев был там же, но я этого не знал. Моя комната была отдалена от всех прочих номеров; ее называли офицерскою. Особый часовой стоял на страже у моих дверей. Немая прислуга, немые приставники — все покрывалось мраком неизвестности. Но из вопросов комиссии я должен был убедиться, что и Рылеев разделяет общую участь. Первая весть мною от него получена была 21 января; при чтении этих немногих строк радость моя была неизъяснима. Теплая душа Рылеева не переставала любить горячо, искренно; много отрады было в этом чувстве. Я не мог отвечать ему; я не имел искусства уберечь перо, чернила и бумагу: последняя всегда была номерована; перо, чернильница в одном экземпляре; ни посудки для чернила, ни места, куда бы спрятать; все так было открыто в моей комнате, что я не находил возможности спрятать что-нибудь.

Что скажу я о днях, проведенных в заключении, под гнетом воспоминаний еще свежих, страстей, еще не утихших, вопросов комиссии, непрестанно возобновляемых, опасений за близких сердцу, страха одним лишним словом в ответе не прибавить лишнего горя тому, до кого коснется это слово? Все это было в первый период заключения. Постепенно вопросы сделались реже, личный вызов в комиссию прекратился, тишина водворялась постепенно в душе; новый свет проникал в нее, озарял ее в самых темных ее изгибах, где хранится тот итог жизни мыслящей, чувствующей, действующей, который составился со дней немыслящей юности до времени мыслящего мужа.

<...> Таким образом протекали дни за днями, недели за неделями. Открылась весна, наступило начало лета, и нам, узникам, позволено было пользоваться воздухом в малом саду, устроенном внутри Алексеевского равелина. Часы прогулки распределялись поровну на всех узников: их было много, и потому не всякий день каждый пользовался этим удовольствием.

Однажды добрый наш сторож приносит два кленовых листа и осторожно кладет их в глубину комнаты, в дальний угол, куда не проникал глаз часового. Он уходит — я спешу к заветному углу, поднимаю листы и читаю:

Мне тошно здесь, как на чужбине;

Когда я сброшу жизнь мою?

Кто даст криле ми голубине?

И полету и почию.

Весь мир, как смрадная могила;

Душа от тела рветея вон.

Творец! Ты мне прибежище и сила!

Вонми мой вопль, услышь мой стон!

Приникни на мое моленье,

Вонми смирению души,

Пошли друзьям моим спасенье,

А мне даруй грехов прощенье

И дух от тела разреши!

Кто поймет сочувствие душ, то невидимое соприкосновение, которое внезапно объемлет душу, когда нечто родное, близкое коснется ее, тот поймет и то, что я почувствовал при чтении этих строк Рылеева! То, что мыслил, чувствовал Рылеев, сделалось моим; его болезнь сделалась моею, его уныние усвоилось мне, его вопиющий голос вполне отразился в моей душе! К кому же мог я обратиться с новою моей скорбью, как не к тому, к которому давно уже обращались все мои чувства, все тайные помыслы моей души? Я молился, и кто может изъяснить тайну молитвы? Если можно уподобить видимое невидимому, то скажу: цветок, раскрывший свою чашечку лучам солнечным, едва вопьет их в себя, как издает благоухание, которое слышно всем, приблизившимся к цветку. Неужели это благоухание, издаваемое цветком, не впивается и лучом, которым оно было вызвано? Но если оно впивается лучом, то им же возносится к тому источнику, от коего получило начало! Так уподобляя видимое невидимому — сила любви вечной, коснувшись души, вызывает молитву, как благоухание, возносимое тому, от кого получило начало! Кончилась молитва. У меня была толстая игла и несколько клочков серой обверточной бумаги. Я накалывал долго в возможно сжатой речи все то, что просилось под непокорное орудие моего письма, и, потрудившись около двух дней, успокоился душой и передал свою записку тому же доброму сторожу. Ответ не замедлил. Вот он:

«Любезный друг! Какой бесценный дар прислал ты мне Сей дар чрез тебя, как чрез ближайшего моего друга, прислал мне сам спаситель, которого давно уже душа моя исповедует. Я ему вчера молился со слезами. О, какая была эта молитва, какие были эти слезы и благодарности, и обетов, и сокрушения, и желаний за тебя, за моих друзей, за моих врагов, за мою добрую жену, за мою бедную малютку — словом, за весь мир! Давно ли ты, любезный друг, так мыслишь? Скажи мне: чужое оно или твое? Ежели эта река жизни излилась из твоей души, то чаще ею животвори твоего друга. Чужое оно или твое, но оно уже мое, так как и твое, если и чужое. Вспомни брожение ума моего около двойственности духа и вещества». Радость моя была велика при получении этих драгоценных строк; но она была неполная, до получения следующих строф, писанных также на кленовых листах:

О, милый друг, как внятен голос твой.

Как утешителен и сладок!

Он возвратил душе моей покой И мысли смутные привел в порядок.

Спасителю, сей истине верховной,

Мы всецело подчинить должны

От полноты своей души

И мир вещественный и мир духовный.

Для смертного ужасен подвиг сей,

Но он к бессмертию стезя прямая,

И, благовествуя, речет о ней Сама нам истина святая!

Блажен, кого Отец наш изберет.

Кто истины здесь будет проповедник,

Тому венец, того блаженство ждет,

Тот царствия небесного наследник!

Блажен, кто ведает, что бог един,

И мир, и истина, и благо наше;

Блажен, чей дух над плотью властелин,

Кто твердо шествует к Христовой чаше.

Прямый мудрец: он жребий свой вознес,

Он предпочел небесное земному,

И, как Петра, ведет его Христос По треволнению мирскому!

Душою чист и сердцем прав

Перед кончиною подвижник постоянный:

Как Моисей с горы Навав Узрит он край обетованный!

Это была последняя, лебединая песнь Рылеева. С того времени он замолк, и кленовые листы не являлись уже в заветном углу моей комнаты.

Между тем Верховный суд оканчивал порученное ему дело. Нас приводили, показывали подписанные нами показания. Я не знал, для чего меня спрашивают; не знал, что вместо следствия Верховный суд уже окончательно решил нашу участь; видел мои показания; отвечал, что признаю их за свои. Скоро настал день 9 июля. Нас собрали в залы комендантского дома. Радость была велика при встрече с друзьями, с коими так давно мы жили в разлуке. Напрасно, однако ж, я искал Рылеева и прочих четверых. Смутно я понимал, что они избраны из среды нас для чего-то высшего, нежели чем предстояло нам. Вошли мы в залу. Знакомые и незнакомые лица сидели в парадных мундирах и безмолвно смотрели на нас. Обер-прокурор громко прочел сентенции каждого из нас. Я выслушал свой приговор как-то равнодушно. В эти минуты нет времени на размышление; и будущность, нам предстоявшая, коснувшись слуха, не представляла никакого ясного понятия о ее истинном значении. Мы вышли, и нас повели обратно не в прежний Алексеевский равелин. Мне назначили пребывание в Кронверкской куртине. В длинном и широком коридоре указали мне на дверь. Я взошел в маленькую комнату, дощатой перегородкой отделенную от соседнего номера. Я удивился близкому соседству, от которого отвык в продолжении шести месяцев. Вечером на другой день приходит к нам постоянный собеседник, постоянный утешитель, который с первых дней заключения свято исполнял свой долг как священник, как духовный отец, как единственный друг заключенных, Петр Николаевич Мысловский, протоиерей Казанского собора. Он зашел к каждому, чтобы по возможности приготовить к предстоящему исполнению приговора. Зная его скромность в отношении тех предметов, которые не входили в прямую его обязанность как священника, я не смел спросить его сначала о предстоящей участи пятерых, отделенных от нас и избранных к высшему испытанию.

Наконец перед уходом я решился спросить: что же будет с ними? Когда он прямо отвечать не мог, он отвечал всегда загадочно. Его последние слова в тот день были: «Конфирмация — декорация». Я понял, что испытание будет, но что оно кончится помилованием. И он был в этом убежден. И он надеялся. Надежды не сбылись.

Вот последнее, предсмертное письмо Рылеева к его жене:

«Бог и государь решили участь мою. Я должен умереть, и умереть смертию позорною. Письмо это, мой милый, мой бесценный друг, отдаст тебе духовный отец мой, протоиерей Петр Николаевич Мысловский. Он обещал мне молиться о душе моей. Отдай ему одну из золотых табакерок в знак признательности или, лучше сказать, на память, потому что возблагодарить его может один бог за те благодеяния, которые он оказал мне своими беседами. Не оставайся здесь долго, старайся кончить скорее дела свои, отправляйся к почтеннейшей матушке и проси ее, чтобы она простила меня; равно всех проси о том же. К. И. и детям ее кланяйся низко и скажи им, чтобы они не роптали на меня за М. П., не я его вовлек в общую беду, он сам это засвидетельствует.

Я хотел просить свидания с тобою, но раздумал, боясь, чтоб не расстроить себя. Молю бога за тебя, за Настеньку и за бедную сестру и буду всю ночь молиться. С рассветом будет ко мне священник, мой друг и благодетель, и причастит меня. Настеньку благословляю мысленно нерукотворным образом спасителя и поручаю всех вас святому покровительству живого бога. Прошу тебя более всего заботиться о ее воспитании; я желал бы, чтобы она была воспитана при тебе. Старайся перелить в нее твои христианские чувства, и она будет счастлива, несмотря ни на какие, превратности в жизни; а когда будет иметь мужа, то осчастливит его, как ты, мой милый, мой добрый,, неоцененный друг, осчастливила меня в продолжение 8-ми лет. Могу ли я, мой друг, благодарить тебя, словами? Они не могут выразить чувств моих. Бог тебя вознаградит за все! Почтеннейшей П. В. душевная, искренняя и усерднейшая лоя благодарность. Прощай! Велят одеваться. Да будет его святая воля!

Твой искренний друг Кондратий Рылеев».

Настала полночь. Священник со святыми . дарами вышел от Кондратия Федоровича, вышел и от Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, вышел и от Петра Каховского и от Михаила Бестужева-Рюмина,. Пастор напутствовал Павла Ивановича Пестеля.

Я не спал, нам велено было одеваться; я слышал шаги, слышал шепот, но не понимал их значения. Прошло несколько времени, слышу звук цепей. Дверь отворилась на противоположной стороне коридора; цепи тяжело зазвенели. Слышу протяжный голос друга неизменного, Кондратия Федоровича Рылеева: «Простите, простите, братья!», и мерные шаги удалились, к концу коридора. Я бросился к окошку; начинало светать; вижу взвод павловских гренадеров и знакомого мне поручика Пильмана; вижу всех пятерых, окруженных гренадерами е примкнутыми штыками. Знак, подали, и они удалились, И нам сказано было, выходить. И нас повели те же гренадеры-, и мы пришли ыа эспланаду перед крепостью. Все гвардейские полки были в строю. Вдали я видел пять виселиц; видел пятерых избранников, медленно приближающихся к роковому месту. Еще в ушах моих звенели слова: «Конфирмация — декорация»; еще надежда не оставляла меня. С нами скоро кончили: переломили шпаги, скинули мундиры и бросили в огонь; потом, надев халаты, тем же путем повели обратно в ту же крепость. Я опять занял тот же номер в Кронверкской куртине.

Избранные жертвы были готовы. Священник Петр Николаевич был с ними. Он подходит к Коядратию Федоровичу и говорит слово увещательное. Рылеев взял его руку, поднес к сердцу и говорит: «Слышишь, отец, оно не бьется сильнее прежнего». Все пятеро взошли на место казни, и казнь совершилась...

Так пали пять жертв, избранных среди нас, как жертвы искупительные за грех общий; как готовые, спелые грозди, они упали на землю. Но не земля их приняла, а отец небесный, который нашел их достойными небесных своих обителей. Они отошли в вечность, предочищенные от всего земного в горниле скорбей и внутренних, и внешних, и, приняв смерть, приняли вместе с нею и венец мученический, который не отымется от них во веки. Слава господу богу!

21 июля 1826 года, вечером, мне принесли в мой номер Кронверкской куртины серую куртку и такие же панталоны из самого грубого солдатского сукна и возвестили, что мы должны готовиться к отправлению в путь. Накануне этого дня я имел свидание с младшими братьями, лажами, и, простившись с ними, просил их прислать мне необходимое платье и белье. Они исполнили мое желание: вероятно, нашли готовый сюртук с брюками и вместе с бельем уложили в небольшой чемодан и отправили ко мне: все это я получил и, удивляясь новому наряду, который мне принесли, спросил у плац-майора: «Зачем же мне послали партикулярное платье, если хотят, чтобы я носил серую куртку?» Ответ мне был, что эго отдается на мою волю и что я могу воспользоваться казенным платьем, если этого сам пожелаю. Но так как мне приказано было приготовиться к дороге, то я, пораздумав, что у меня не было ни одной копейки в кармане и что — в дальней стороне и в дальнюю дорогу — единственный мой сюртук потерпит совершенное истребление, я решился надеть казенную аммуницяю, которая хотя на вид не хороша, нэ весьма была покойна по ширине ее размеров, и стал дожидаться времени отправления. Вскоре после полуночи меня повели в комендантский дом: взойдя в комнату, вижу Александра Ивановича Якубовича в таком же наряде, как и я. Вслед за ним вошел Артамон Захарович Муравьев — бывший командир Ахтырского гусарского полка и Василий Львович Давыдов — отстаз-кой лейб-гусар. Артамон Захарович был одет щегольски: в длинном сюртуке и со всем изяществом, которое доставляет искусство портного, щедро награжденного. Его добрая жена, Вера Алексеевна, заботилась о нем. Василия Львовича я увидел тогда в первый раз; невелик ростом, но довольно тучный, с глазами живыми и выразительными; в саркастической его улыбке заметно было и направление его ума, и вместе с тем некоторое -добродушие, которое невольно располагало к нему тех-, кто ближе с ним был знаком. На Василии Львовиче был надет фрак Буту, первого портного, остальной наряд соответствовал изящной отделке лучшего портного. Мы молча пожали друг другу руки. Якубович не мог удержаться от восклицания, когда увидел меня с отросшей бородой и в странном моем наряде. «Ну, Оболенский!— сказал он, подводя меня к зеркалу. — Если я похож на Стеньку Разина, то неминуемо ты должен быть похож на Ваньку Каина». Вскоре дверь распахнулась, и комендант крепости, генерал от инфантерии Сукин громко сказал: «По высочайшему повелению вас велено отправить в Сибирь закованными». Выслушав повеление, я обратился к нему и сказал, что, не имея при себе ни одной копейки денег, я прошу его об одной милости, чтобы мне возвратили золотые часы, довольно ценные, которые были у меня отобраны, когда привезли в крепость. Выслушав меня, генерал приказал плац-адъютанту Трусову немедленно принести мои часы и возвратить мне. Это было исполнено; вскоре потом принесли ножные цепи; нас заковали, сдали фельдъегерю Седову при четырех жандармах, и мы вышли, чтобы отправиться в дальний путь. Провожая нас, крепостной плац-майор Егор Михайлович Подушкин подходит ко мне и таинственно пожимает мне руку; я отвечал пожатием — и тут слышу едва внятный его шепот: возьмите, это от вашего брата. Тут я чувствую, что в руке моей деньги,— молча пожал я ему руку и внутренне благодарил бога за неожиданную помощь. У подъезда стояли четыре тройки: на одну из них меня посадили, невольное грустное чувство обнимало душу. Вдруг вижу — на мою телегу вскочил Козлов, адъютант военного министра Татищева, посланный им, чтобы быть свидетелем нашего отправления; мы с ним мало были знакомы. Он обласкал меня, как брат родной, и слезы, потоком лиясь из его глаз, свидетельствовали о глубоком чувстве, коим он был проникнут; отрадно мне было видеть сочувствие в таком человеке, с которым я едва был знаком. Тройки помчали нас с рассветом дня через Петербург в Шлиссельбургскую заставу, и мы остановились для перемены лошадей на первой станции... где нас ожидала жена Артамона Захаровича Муравьева для последнего прощания с мужем. Не более часа пробыли они вместе; лошадей переменили, и скоро мы миновали Новую Ладогу и с обычной быстротой ехали все далее и далее. Путевые впечатления совершенно изгладились из моей памяти; быстрая и беспокойная езда, новость положения — все вместе не дозволяло обращать внимание на внешние предметы. Мы останавливались в гостиницах; Артамон Захарович был общим казначеем и щедро платил за наше угощение; посторонних лиц до нас не допускали; наша отрада состояла в беседе друг с другом. Из путевых впечатлений наиболее в памяти сохранился въезд в Нижний, который совершился во время открытия ярмарки; тысячи народа толпились на площади, когда мы медленно проезжали через площадь к гостинице. Общее чувство к нам выразилось единственно безмолвным созерцанием наших колесниц с жандармами и нашего наряда с ножными украшениями. В Нижнем я купил необходимую для меня шинель и некоторые другие вещи, мне нужные, и из 150 рублей, полученных мною от Подушкина, немного оставалось у меня в наличности; мы продолжали путь по большому сибирскому тракту и в конце августа были уже в Иркутске.

Генерал-губернатор Лавинский находился в отсутствии; нас принял исправляющий его должность статский] советник] Горлов; с нами он обошелся ласково и, поговорив с участием с каждым из нас, вышел из залы, вместе с ним вышли и другие, но оставался чиновник, нам тогда неизвестный (это был советник какой-то палаты Вахрушев). Во время нашей беседы с губернатором он смотрел на нас с видимым участием; наконец, когда старшие чиновники удалились, он подходит ко мне: слезы у него были на глазах; едва внятным голосом от душевного волнения он говорит мне: «Не откажите мне ради бога, примите» — и в руку кладет мне 25 руб.; я не знал, что мне делать, говорю ему шепотом: «Не беспокойтесь, у меня деньги есть, я не нуждаюсь»; вновь те же слова: «Ради бога, примите» [и] принуждал принять. До нашего конечного назначения в заводы нам отвели квартиру у частного пристава Затопляева; полицеймейстер в то время был Андрей Иванович Пирожков; градским головой был Ефим Андреевич Кузнецов, впоследствии столько прославившийся богатыми золотыми приисками, но еще более общественной благотворительностью. Много внимания и участия оказали нам как Ефим Андреевич, так и прочие чиновники и купечество и по возможности старались нас успокоить и развлечь во время краткого пребывания нашего в квартире г. Затопляева, который сам, равно как и Андрей Иванович Пирожков, никаким словом и никаким поступком не оскорбили в нас того чувства собственного достоинства, которое неизменно нами сохранялось. Недолго мы пользовались радушным гостеприимством; нас назначили — меня и Якубовича — в соляной завод, находящийся в 60 верстах от Иркутска, под названием Усолье; Муравьева и Давыдова — в Александровский винокуренный завод. Мы расстались с надеждою вновь увидеться при благоприятнейших обстоятельствах. С Якубовичем прибыли мы к месту нового назначения 30 августа. Вслед за нами приехали в Иркутск: Трубецкой, Волконский и два брата Борисовых, Петр Иванович и Андрей Иванович; первые двое были посланы в Николаевский, а последние два в Александровский винокуренный завод.

По прибытии в завод нас приняли в заводской конторе, отобрали деньги, бывшие при нас, и отвели квартиру у вдовы, у которой мы поселились в единственной ее горнице; сама же она жила в избе. Начальника соляного завода горного полковника Крюкова в то время не было в заводе, и потому никакого особого распоряжения об нас сделано не было, и мы пользовались свободою, хотя ограниченной полицейским надзором, но не стесняемой никакими формальными ограничениями; время от времени нас посещал заводской полицеймейстер урядник Скуратов, единственное лицо, с которым мы имели официальные сношения. С простым народом, населяющим завод, наши сношения ограничивались покупкою припасов и платою за простые услуги, нам оказываемые. Полицейский невидимый надзор непрерывно наблюдал за нами, и часто среди вечерней беседы вдвоем с Якубовичем мы слышали осторожные шаги приближающегося к запертым ставням агента полиции, и глаз его сквозь ставенную щель нередко был нами замечаем. Но, вопреки всем полицейским мерам, скоро до нас дошла весть, что княгиня Трубецкая приехала в Иркутск. Нельзя было сомневаться в верности известия, потому что никто не знал в Усолье о существовании княгини и потому выдумать известие о ее прибытии было бы невозможно; это было, кажется, недели через две после прибытия нашего в завод. К этому времени прибыл давно ожидаемый горный начальник Крюков, который должен был окончательно распорядиться о назначении нас на заводскую работу. На другое утро после его  прибытия нас позвали к нему. Заводская полиция отдалила от его дома всех посторонних, и к нему во время этого свидания никого не впускали. Он нас принял ие только ласково, но с таким вниманием, которое глубоко нас тронуло. После первых обычных приветствий разговор наш принял то направление полуоткровенное и не стеснительное для нас, которое ему умел дать образованный хозяин, вскоре затем вошла в гостиную его дочь с подносом в руке, на котором мы увидели кофе, приготовленный ее собственными руками. Хозяин отрекомендовал нас дочери, и мы с удовольствием выпили приготовленный ею прекрасный кофе; впоследствии мы узнали, что даже прислуга была выслана из дома, чтобы никто из посторонних не мог донести о внимании, которое нам оказал начальник завода. Отпуская нас, полковник объявил, что назначит нам работу только для формы, что мы можем быть спокойными и никакого притеснения опасаться не должны. Мы возвратились домой, довольные и покойные на спет будущности, нас ожидающей; невольно иногда тревожила нас мысль, что нас могут употребить в ту же работу, которую несли простые ссыльнокаторжные; я видел сам, как они возвращались с работы, покрытые с головы до ног соляными кристаллами, которые высыхали на волосах, па одежде, на бороде: они работали без рубашек, и каждая пара работников должна была вылить из соляного источника в соляную варницу известное число ушатов соленой влаги. На другой день после свидания с начальником урядник Скуратов приносит нам два казенных топора и объявляет, что мы назначены в дровосеки и что нам будет отведено место, где мы должны рубить дрова — в количестве, назначенном для каждого работника по заводскому положению; это было сказано вслух, шепотом же он объявил, что мы можем ходить туда для прогулки и что наш урок будет выполнен без нашего содействия. В тот же день нам указали назначенное нам место для рубки дров вблизи от завода, и мы возвратились домой, довольные прогулкой и назначением. Между тем мысль об открытии сношений с княгиней Трубецкой меня не покидала: я был уверен, что она даст мне какое-нибудь известие о старике отце, но как исполнить намерение при бдительном надзоре полиции — было весьма затруднительно; встав рано поутру, в день, назначенный для начала работы, и напившись чаю, я простился с Якубовичем, который был болен воспалением глаз, подпоясал шинель, заткнул за пояс данный мне топор и отправился в назначенное нам место. Прибыв в лес, я рассудил, что лучше приняться за работу, нежели праздно проводить время. Сверх того, зная опасения полковника Крюкова на доносы и не желая ввести его в ответственность за его к нам снисхождение, я храбро взялся за топор и начал рубить деревья, сколько у меня было сил и уменья. Много я трудился, пока свалил первое дерево, и, наработавшись до поту лица, весело возвратился домой, в полной уверенности, что исполнил долг благодарности в отношении к внимательному начальнику. Между тем во время моей прогулки в лес заметил я человека, одетого довольно нарядно, в крытом сукном полушубке, с чертами лица довольно замечательными, и с выражением какого-то особенного сочувствия, когда он мне сделал обычный свой привет. Вечером того же дня вижу его вновь недалеко от нашего дома, и мне показалось, что он делает мне таинственные знаки: мое внимание было обращено на таинственного незнакомца. На другой день, выйдя на работу, я вновь увидел его на моем пути, и тот же таинственный знак указал мне на лес, куда я направлял мой путь; начав работу, я начал забывать мою встречу, но вижу, как он пробирается сквозь чащу в уединенное место и знаком, едва заметным, манит меня туда; недолго я думал и пошел за ним. Мой незнакомец встречает меня таинственными, но торжественными словами: «Мы давно знаем о вашем прибытии, в пророчестве Иезекииля, в такой-то главе, о вас сказано, и мы вас ожидали; наших здесь много; надейтесь на нас, мы вас не выдадим». Из его слов я видел сектатора; но пи место свидания, ни время не позволили мне его разуверить в его заблуждении; лесная дорога, через которую проезжали крестьяне, была недалеко; я уже слышал скрип телеги невдалеке; не теряя времени, я ему сказал: «Ты ошибаешься, мой друг, но если хочешь сослужить мне даровую службу, то исполни. Берешься ли доставить письмо к княгине Трубецкой, в Иркутск, за труды не могу я тебе заплатить, у меня денег нет?» Недолго он думал. «Будьте покойны,— сказал он мне,— завтра в сумерки я буду на таком-то месте; принесите мне письмо — оно будет доставлено». Так мы расстались; я догадывался потом, что мой незнакомый знакомец принадлежал к секте духоборцев; посоветовавшись с Якубовичем, я решился написать письмо и в назначенное время отнес к моему приятелю, он его взял и в ту же ночь отправился в Иркутск. Он верно исполнил поручение и через два дня принес письмо от княгини Трубецкой, которая уведомляла о своем прибытии, доставила успокоительные известия о родных и обещала вторичное письмо перед отъездом в Николаевский завод к мужу; через поверенного Ефима Андреевича Кузнецова письмо было вскоре получено, и мы нашли в нем пятьсот рублей, коими княгиня делилась с нами. Тогда же предложила она нам писать к родным, с обещанием доставить наше письмо через секретаря ее отца, который сопутствовал ей до Иркутска и должен был возвратиться обратно в Петербург. Случай благоприятный был драгоценен для нас, и мы им воспользовались, сердечно благодаря Катерину Ивановну за ее дружеское внимание.

Но время теперь коснуться замечательной личности, каковою была княгиня Катерина Ивановна, рожденная графиня Лаваль. Ее отец со времени французской революции поселился у нас, женившись на Александре Григорьевне Козицкой, получил вместе с ее рукою богатое наследство, которое придавало его дому тот блеск, в котором роскошь служит только украшением и необходимою принадлежностью высокого образования и изящного вкуса. Воспитанная среди роскоши, Катерина Ивановна с малолетства видела себя предметом внимания и попечения как отца, который нежно ее любил, так и матери, и прочих родных. Кажется, в 1820 году она находилась в Париже с матерью, когда князь Сергей Петрович Трубецкой приехал туда же, провожая больную свою двоюродную сестру княжну Куракину; познакомившись с графиней Лаваль, он скоро сблизился с Катериной Ивановной, предложил ей руку и сердце и таким образом устроилась их судьба, которая впоследствии так резко очертила высокий характер Катерины Ивановны и среди всех превратностей судьбы устроила их семейное счастье на таких прочных основаниях, которых ничто не могло поколебать впоследствии. По сношениям Общества я был близок с князем Сергеем Петровичем; в 1821 году я в первый раз увидел Катерину Ивановну, и с того времени дружба к ней и глубокое уважение не изменялись, но, с каждым годом все более и более развиваясь, приняли тот характер, который теперь, когда ее нет уже между нами, когда она уже приняла высшую награду от единого истинпо-

го ценителя всей нашей жизни, остались начертанные чертами неизгладимыми там, где все лучшее переходит с нами в иной мир. Событие 14 декабря и отправление в Сибирь князя Сергея Петровича служили только поводом к развитию тех сил души, коими одарена была Катерина Ивановна и которые она так прекрасно умела употребить для достижения высокой цели исполнения супружеского долга в отношении к тому, с коим соединена была узами вечной, ничем не разрушимой [любви]; она просила как высшей милости следовать за мужем и разделять его участь, получила высочайшее дозволение и, вопреки настоянию матери, которая не хотела ее отпускать, отправилась в дальний путь в сопровождении секретаря графа Лаваля француза М-г Vaucher; не доезжая ста или более верст до Красноярска, карета ее сломалась, починить ее было невозможно; княгиня недолго думала, села в перекладную телегу и таким образом доехала до Красноярска, откуда она послала тарантас, ею купленный, за своим спутником, который не мог выдержать тележной езды и остановился на станции. Соединившись наконец с мужем в Николаевском заводе, она с того времени не покидала нас и была во все время нашей общей жизни нашим ангелом-хранителем. Трудно выразить то, чем были для нас дамы, спутницы своих мужей; по справедливости их можно назвать сестрами милосердия, которые имели о нас попечение как близкие родные, коих присутствие везде и всегда вливало в нас бодрость, душевную силу; а утешение, коим мы обязаны им, словами изъяснить невозможно. Вслед за княгинею Трубецкой приехала и княгиня Мария Николаевна Волконская, дочь знаменитого в отечественных войнах Николая Николаевича Раевского: в то время, о котором я говорю, ее не было еще в Иркутске; но обратимся к прерванному рассказу.

Дни наши в заводе текли однообразно: каждый день утром мы шли с Якубовичем на обычную работу, и я наконец достиг в рубке дров того навыка, что мог уже нарубать 1/4 сажени в день; в третьем часу мы возвращались домой, обедали сытно, хотя не роскошно, а вечер проводили или в беседе друг с другом, или играли в шахматы. Сравнительно с тем, чего я ожидал, мы были так покойны, что я решительно не верил, чтобы наше положение не изменилось к худшему; мой товарищ быд мнения противного и находился в твердом убеждении, что вместе с коронацией, назначенной 22 августа, последует манифест о нашем возвращении. Каж-дый из нас отстаивал свое мнение, и беседы наши оживлялись как рассказами товарища о кавказской боевой его жизни, так и воспоминаниями о недавнем прошедшем; таким образом протекали дни, как вдруг вечером 5 октября, в то время, когда мы играли в шахматы, входит урядник Скуратов и объявляет нам, чтобы мы собирались в дорогу и что нас велено представить в Иркутск. Первая мысль товарища была, что манифест прислан с фельдъегерем и что нас зовут в Иркутск, чтобы объявить высочайшую милость. Я молчал, но думал противное и начал укладывать все, что можно было поместить в наши чемоданы; одним словом, все, что не принадлежало к домашней кухонной утвари. Мой товарищ решительно не хотел брать ничего с собою в полной уверенности, что он скоро, на возвратном пути, легче и удобнее может заехать в Усолье и взять с собою все то, что ему покажется нужным для обратного пути. Молча я сделал свое дело: уложил наши чемоданы, но никак не мог уговорить товарища взять медных 25 руб., которые остались на руках хозяйки до предполагаемого нашего возвращения; тройки прибыли; при каждом из нас посадили по два казака, на третьей тройке нас провожал урядник Скуратов. Я указал молча Якубовичу на наш конвой, но он махнул рукой и, говоря: «Вот услышишь, тогда поверишь», сел на передовую тройку и поскакал. Таким образом продолжали мы путь до Иркутска. На перевозе тройка Якубовича была первая— переехав на другой берег, он махал мне белым платком. Тронулась наша тройка. Эго было в самую заутреню 6 октября. Мы въезжаем в город. Якубович не перестает мне махать белым платком; наконец едем далее, проезжаем весь город, нигде не останавливаясь; белый платок перестал развеваться; выезжаем наконец за город и на четвертой версте видим здание, окруженное войском: тут были и казаки, и пехота; часовые расставлены везде. Это были казармы казачьего войска. Въезжаем на двор; Якубович соскочил с телеги: его встречает Андрей Иванович Пирожков. Недолго задумывался наш кавказец: «Помилуйте, Андрей Иванович,— говорит он ему,— у вас здесь собрана и пехота, и кавалерия; где же ваша артиллерия?» Андрей Иванович не мог не улыбнуться, но молча протянул нам руку, провел в верхний покой, где мы нашли князей Трубецкого и Волконского; тут мы узнали истинную причину нашего приезда; нас отправляли в Нерчинские рудники! Нас угостили чаем, завтраком, а между тем тройки для дальнейшего нашего отправления были уже готовы. В это время, смотря в окошко, вижу неизвестную мне даму, которая, въехав на двор, соскочила с дрожек и что-то расспрашивает у окруживших ее казаков. Я знал от Сергея Петровича, что Катерина Ивановна в Иркутске, и догадывался, что неизвестная мне дама спрашивает о нем. Поспешно сбежав с лестницы, я подбежал к ней: это была княжна Шаховская, приехавшая с сестрой, женой Александра Николаевича Муравьева, посланного на жительство в город Верхнеудинск. Первый ее вопрос был: «Здесь ли Сергей Петрович?» На ответ утвердительный она мне сказала: «Катерина Ивановна едег вслед за мною: она непременно хочет видеть мужа перед отъездом, скажите это ему». Но начальство не хотело допускать этого свидания и торопило нас к отъезду; мы медлили сколько могли, но наконец принуждены были сесть в назначенные нам повозки. Лошади тронулись; в эго время вижу Катерину Ивановну, которая приехала на извозчике и успела соскочить и закричать мужу; в мгновение ока Сергей Петрович соскочил с повозки и был в объятиях жены; долго продолжалось это нежное объятие, слезы текли из глаз обоих. Полицеймейстер суетился около них, просил их расстаться друг с другом: напрасны были его просьбы. Его слова касались их слуха, но смысл их для них был непонятен. Наконец, однако ж, последнее «прости» было сказано, и вновь тройки умчали нас с удвоенною быстротой. Княгиня Трубецкая осталась в неизвестности об участи мужа. Никто не хотел ей сказать истины об окончательном назначении нашем; но, твердо решившись следовать за мужем и разделять его участь, какою бы она ни была горькою и тягостной, княгиня обратилась к начальству с требованием, чтобы ей дозволено было следовать за мужем и разделять с ним его участь. Долго томили ее разными уклончивыми ответами; в это время приехала в Иркутск княгиня Мария Николаевна Волконская, и обе соединились в одной мысли соединиться с мужьями и действовали в одном и том же решительном духе, не отступая ни перед угрозами, ии перед убеждениями. Наконец им представили положение о женах ссыльнокаторжных и о правилах, на которых они допускаются в заводы. Во-первых, они должны отказаться от пользования теми правами, которые принадлежат йМ по званию Й состоянию. Во-вторых, они не могут ни получать, ни отправлять писем и денег, иначе как через заводское начальство. Далее! свидание с мужьями дозволяется им только по воле того же начальства и в том месте, в которое им же будет определено. Изустно же прибавляли к этим правилам, что заводское начальство могло даже требовать от них и личной прислуги, как-то мытья полов и тому подобное. Прочитав условия, Катерина Ивановна и Марья Николаевна не усомнились утвердить их своими подписями, и, таким образом, начальство было наконец вынуждено дать свое согласие и дозволить им беспрепятственно следовать за мужьями в Нерчинские рудники.

Пока длились эти переговоры, мы уже давно переехали через Байкал на двухмачтовом низеньком судне «Ермак». Когда мы еще были на берегу, к нам присоединились и прочие товарищи: Муравьев, Давыдов и два брата Борисовых. Таким образом, на восьми тройках от Писольского монастыря помчали нас по большому Нерчинскому тракту при двух казачьих офицерах: при нас был хорунжий Чаусов — сын атамана Иркутского казачьего полка; при второй партии — хорунжий Черепанов; оба люди добрые, непритязательные, которые исполняли свой долг и были твердо убеждены, что мы не введем их в ответственность никаким необузданным поступком. Казаки, нас сопровождавшие, как все добрые русские люди, были готовы оказать нам во всякое время всякую помощь и всякую услугу. Из путевых впечатлений наиболее врезался мне в память приезд наш поздно вечером к берегу реки за Верхнеудинском. Тут был перевоз, и мы остались ночевать. Поставили самовар, и мы начали пить чай; в это время входит к нам в избу молодой парень, хорошо одетый, и чистым русским наречием говорит нам: «Дедушка просит вас принять его хлеб-соль», с этими словами он вносит к нам корзину с чистым белым хлебом, с булками, сухарями; все было так чисто, хорошо, вкусно, что мы немало удивились, увидя в таком дальнем крае такую роскошь; поблагодарив юношу, мы просили его передать нашу благодарность его почтенному деду и просили его посетить нас, если это его не затруднит. Через час приехал к нам и старец, и мы долго и приятно беседовали с ним; он называл себя коренным сибиряком, т. е. его предки поселились тут с первых времен населення Забайкальского края; трудом земледельческим и промышленностню звериной ловли приобрели они то благосостояние, коим он ныне пользовался. Простившись с ним, мы еще долго беседовали о старце и о том крае, который он с такой любовью нам описывал. За этим первым впечатлением следовало другое, не менее приятное, хотя в другом роде: это была остановка в селе Бианкине, где нас принял и угостил купец Кондинский; его обед и угощение были роскошны. Радушие хозяев было полное: они желали угостить нас баней, но мы не могли оставаться долго у них, чтобы не ввести в ответственность офицеров, и потому, простившись с хозяевами и поблагодарив за угощение, мы отправились в дальний путь. Во время этого краткого переезда по селениям, принадлежавшим к Нерчинским заводам, меня поразила картина довольно необыкновенная в это время года, где мороз доходит до 10-ти и более градусов: это были дети разных возрастов, которые в полдень стояли кучками около избы без всякой одежды — как мать родила — и грелись на солнце. Зрелище такой бедности давало понятие о благосостоянии заводских крестьян. Скоро мы прибыли к месту нашего назначения— в Благодатский рудник,— и тройки наши остановились у казармы, приготовленной для нашего жилища. Это было строение 7 сажен длины и 5 ширины; в нем были две избы, первая со входа назначалась для караульных солдат, вторая для нас; в нашей избе, со входа по левую сторону, находилась огромная русская печь; направо вдоль всей избы устроены были три чулана, отделенные друг от друга дощатыми перегородками; к противоположной стене от двери устроена была третья комната, наскоро сколоченная из досок. К трем первым чуланам вели две ступени, и у каждого чулана навешена дверь. Размер- первых двух чуланов был: с правой стороны 3 аршина с небольшим длины и аршина два ширины. Размер последнего чулана — длина та же, но ширина аршина четыре. Скоро мы разместились. Давыдов и Якубович заняли каждый по особому чулану, Трубецкой и я поместились вместе в третьем чулане. Трубецкой имел свою дощатую кровать в длину; моя кровать устроена была так, что половина моего туловища находилась под кроватью Трубецкого, а другая примыкала к двери; Волконский занял противоположную сторону, против Трубецкого. Муравьев и двое Борисовых поместились подобным образом в своей дощатой комнате. Караул наш состоял из горного унтер-офицера и трех рядовых, которые бессменно сторожили нас во все время нашего пребывания в Благодатском руднике. Караул был внутренний; те же караульные готовили нам кушанье, ставили самовар, служили нам и скоро полюбили нас и были нам полезнейшими помощниками. Нас принял управляющий рудником, горный офицер, которого фамилию я не запомнил.

Нам дали отдохнуть дня три: отобрали бывшие при пас деньги и распорядились таким образом, чтобы мы из выдаваемых нам денег могли закупать всю нужную нам провизию, а в издержанных деньгах отдавали бы отчет. Денег оказалось весьма мало: всякий отдавал из своих денег, что хотел, и никто не требовал большего против того, что было нами показано. В течение этих трех дней приехал и начальник Нерчинских заводов — берг-гауптман Тимофей Степанович Бурнашев — взглянуть на нас; на словах он был довольно груб, но в его распоряжениях видно было желание облегчить наше положение, не обременяя нас излишней тягостью. Скоро настало время начала наших работ; накануне нам было объявлено, чтобы мы приготовились с ранним утром к предстоявшему труду; на другой день в 5 часов пришли к нашим казармам штегер с рабочими, назначенными нам в товарищи; началась перекличка: «Трубецкой?» Ответ: «Я»; «Ефим Васильев?» — И Трубецкой пошел с Ефимом Васильевым. «Оболепский?» — «Я»; «Николай Белов?» — И двое мы пошли тем же путем. Таким образом всех нас распределили по разным шахтам, дали каждой паре по сальной свече, мне дали в руку кирку, товарищу молот, и мы спустились в шахты и пришли на место работы. Работа была не тягостна: под землею вообще довольно тепло, но, когда нужно было согреться, я брал молот и скоро согревался. В одиннадцать часов звонок возвещал окончание работы, и мы возвращались в свою казарму; тогда начинались приготовления к обеду. Артельщиком был нами выбран Якубович как самый опытный по военно-кухонной части. Вообще мы пользовались полной свободой внутри нашей казармы: двери были открыты, мы обедали, пили чай и ужинали вместе. Большое утешение было для нас то, что мы были вместе; тот же круг, в котором мы привыкли в продолжение стольких лет меняться мыслями и чувствами, перенесен был из петербургских палат в нашу убогую казарму; все более и более мы сближались, и общее горе скрепило еще более узы дружбы, нас соединявшей. Одна неизвестность о том, увенчается ли успехом твердое намерение княгинь Трубецкой и Волконской соединиться с мужьями, волновала нас в первые недели после нашего приезда. Но вскоре и это недоумение разрешилось; обе прибыли благополучно, и обе заняли небольшую избу в руднике, в полуверсте от наших казарм. Скоро назначено было свидание нашим дамам в самой казарме. Время свидания могло продлиться час. Первая пришла Катерина Ивановна; мы вышли с Волконским к соседям товарищам; свидание кончилось сменой Марьи Николаевны, которая в том же номере беседовала с мужем определенное время. Прибытие этих двух высоких женщин, русских по сердцу, высоких по характеру, благодетельно подействовало на нас всех; с их прибытием у нас составилась семья. Общие чувства обратились к ним, и их первой заботой были мы же; своими руками шили они нам то, что им казалось необходимым для каждого из нас; остальное покупалось ими в лавках; одним словом, то, что сердце женское угадывает по инстинкту любви, этого источника всего высокого, было ими угадано и исполнено; с их прибытием и связь наша с родными, с близкими сердцу получила то начало, которое потом уже не прекращалось, по их родственной попечительности доставлять и родным нашим те известия, которые могли их утешить при совершенной неизвестности о нашей участи. Но как исчислить все то, чем мы им обязаны в продолжение стольких лет, которые ими посвящены были попечению о своих мужьях, а вместе с ними и об нас? Как не вспомнить и импровизированные блюда, которые приносили нам в нашу казарму Благодатского рудника — плоды трудов княгинь Трубецкой и Волконской, в которых их теоретическое знание кухонного искусства было подчинено совершенному неведению применения теории к практике? Но мы были в восторге и мам все казалось так вкусным, что едва ли хлеб, недопеченный рукою княгини Трубецкой, не показался бы нам вкуснее лучшего произведения первого петербургского булочника. Как не вспомнить и ежедневных их посещений пашей казармы в первом или во втором часу, в те дни, в которые не позволено было иметь личного свидания с мужьями? Издали мы видели их приближение; им выносили два стула; они садились против единственного окна нашего чулана и тут проводили час и более в немой беседе с мужьями. Иногда они приходили вместе, иногда каждая назначала себе час свидания и приходила отдельно. Мороз доходил до 20 градусов; закутайные в шубах, они сидели, доколе мороз не леденил их членов. Помню, как однажды, глядя на Катерину Ивановну, я замечаю, что она прижимает свои ножки, видимо страдая от стужи; я сообщил свое замечание Сергею Петровичу; он посмотрел на ботинки и, увидев, что она надела старые, уже довольно поношенные, обещался пожурить ее за то, что она в такой сильный мороз не надела своих новых теплых ботинок, а вышла в старых, истертых. На другой день было свидание; следствие было произведено, и оказалось, что действительно новые ботинки существуют, но что их нельзя было надеть, потому что ленты, коими они прикреплялись, были отпороты для того, чтобы употребить на шапочку из тафты, которую мне сшила княгиня для работы под землею, где шапочка оберегала мою голову от руды, коею наполнялись мои волосы при каждом сотрясении от ударов молотом.

Скоро, однако ж, при ежедневных наших трудах под землею последовало распоряжение, которое вывело нас из обычного спокойного нашего положения и было причиною сильной тревоги, которая отозвалась в сердцах наших хранительниц. К нам назначили особого горного офицера, молодого Рика, вероятно для ближайшего надзора над нами; мы не предвидели никакого изменения в нашем положении, но по окончании обеда или вечернего чая получаем приказание от г. Рика идти в наши чуланы, с тем чтобы во все время, кроме работ, быть там запертыми и не сметь оттуда выходить ни для обеда, ни для ужина; и то, и другое, равно как и чай, мы должны были получать от сторожей, которые должны были разносить нам пищу по нашим чуланам. Мы показали г. Рику наши чуланы, сказали ему, что невозможно будет нам вынести душного и злокачественного воздуха, если мы будем заперты в продолжение 18 часов, что никакое здоровье не может выдержать этого неестественного положения. Никакие убеждения не могли подействовать на г. Рика. Он подумал, что наши слова означают нашу решимость не повиноваться его распоряжению, и закричал солдатам: «Гоните их!» И действительно, солдаты были готовы к исполнению приказания; но они знали нас, и потому мы взошли в свои казематы, беспрекословно повинуясь отданному приказанию, а солдаты молча смотрели на нас. Когда г. Рик удалился, мы начали рассуждать между собою, на что следует решиться. То, что мы говорили г. Рику, было полным нашим убеждением; нам казалось и действительно было невозможно выдержать злокачественность воздуха в том мало.м пространстве, в котором мы находились, где другого положения мы не могли иметь, кроме сидячего или лежачего. Трубецкой, когда вставал, должен был нагнуться, потому что головой он касался потолка. Долго рассуждая, не знаю, кому из нас пришла мысль не принимать пищи до тех пор, пока условия нашего заключения не изменятся. Единогласно решено было привести это предложение в исполнение; с того же вечера мы отказались от предложенного ужина; на другой день вышли на работу, не напившись чаю; возвратившись, отказались от обеда и таким образом провели первые сутки без пищи — и не принимали даже воды, которую нам предлагали. На другие сутки повторилось то же самое. Не помню, в этот ли второй или на третий день нашего добровольного поста нас на работу не вызывали, но объявили, что ожидают начальника, г. Бурнашева. Мы приготовились к бурной встрече; часу в двенадцатом видим ефрейтора и двух рядовых с примкнутыми штыками, которые подходят к нашим казармам; вызвали Трубецкого и Волконского; мы простились, не зная, что будет с ними; неизвестность будущего невольно тревожила нас. Сижу у окошка — это было, кажется, в январе,— мороз сильный; вижу, на дороге стоят княгини Трубецкая и Волконская; обе ожидали мужей, которые должны были пройти мимо них. Но голос их едва доходил до слуха мужей; это было видно потому, что и та и другая умоляющими жестами дополняли то, что выговорить не могли. Со страхом и трепетом ждали мы возвращения товарищей; видим, их ведут обратно; я перекрестился; настала наша очередь с Якубовичем; из слов Трубецкого мы могли только понять, что Тимофей Степанович был грозен; мы взошли; не стану говорить о грубости его выражений, она была естественна в нем; его угрозы плетей, кнута и прочего составляли часть его монолога; его обвинение, что мы затеяли бунт и что бунтовать он нам не позволит. Наш ответ был весьма краток и прост: что если он называет бунтом непринятие нами пищи, то пусть вспомнит, что во все время нашего пребывания в Благодатском руднике мы ни разу ни в чем не преступали тех приказаний, которые нам были даны; что мы были совершенно довольны его распоряжениями до того времени, как г. Рик стеснил одиу-единствеиную невинную свободу, коей мы пользовались, и что неестественно желать пищи, находясь в том тесном пространстве, в каком мы помещались. Нас отпустили немного смягченным голосом, но никакой надежды на изменение не подавали. После нас пошли тем же порядком и прочие товарищи. Слышали то же самое; говорили то же и возвратились так же. К обеду наши чуланы были отперты, и все пошло прежним порядком. Невольной горячей молитвою почтил я окончание этого эпизода пашей нерчинской жизни. В нашей решимости рассуждения не было; инстинктивно предложение сделано, принято также и приведено в исполнение. Но успех увенчал наше желание освободиться от положения тягостного, которого мы, может быть, не вынесли бы...

Наши работы продолжались тем же порядком, и единственное изменение, которое произошло в порядке наших дней, состояло в том, что мужья получили дозволение иметь свидание с женами в их квартире, куда их провожал конвойный, который становился на часы во все время свидания. Это изменение весьма было приятно для наших дам. Настала весна, и мы получили позволение делать прогулки при конвое, в свободные дни от работ, по богатым лугам, орошаемым Аргунью. Сначала мы удалялись не более двух или трех верст от нашей казармы, но постепенно, приобретая все более и более смелости, мы, наконец, доходили до самой Ар-гуни, которая была от пас на расстоянии девяти верст. Богатая флора этого края обратила на себя общее паше внимание и возбудила удивление к красотам сибирской природы, так щедро рассыпанным и так мало еще известным в то время. Два брата Борисовых, любители естественных наук, наиболее занимались как собиранием цветов, так и зоологическими изысканиями; они набрали множество букашек разных пород красоты необыкновенной, хранили и берегли их и впоследствии составили довольно порядочную коллекцию насекомых, которая была предметом любопытства любителей естественных наук. Вскоре, однако ж, произошла перемена в работе, нам назначенной; но эта перемена вместо облегчения увеличила бремя тягости, на нас лежавшей. Приехал чиновник из Иркутска узнать лично от каждого из нас: не расстроено ли наше здоровье работою под землей и не предпочтем ли мы работу на чистом воздухе? Мы единогласно утверждали, что работа под землей нам вовсе не тягостна и что мы ее предпочитаем работе на чистом воздухе, потому что в последней мы были бы подвержены всем переменам в воздухе, т. е. дождю и проч., и что здоровье наше ничем не пострадало от подземного воздуха. Наши представления не были уважены, и на другой же день мы были высланы на новую работу, нам назначенную; часть причин, по которой мы предпочитали подземную работу, нами не могла быть высказана; но мы понимали, что тягость, на нас лежавшая, увеличится. В подземной работе нам не было назначено урочного труда; мы работали сколько хотели и отдыхали так же; сверх того, работа оканчивалась в одиннадцать часов дня; в остальное время мы пользовались полной свободой. Но как объяснить и то сочувствие, которое мы находили под землей, в тех ссыльнокаторжных, которые не вдали от нас заняты были одинаковой с нами работою, но коих труды были втрое тягостнее? Они были в ножных цепях, и на них лежали все тягости подземного рудокопства. Они проводили шахты в местах новых розысков, устраивали галереи, которые должны были поддерживаться столбами и соединенными арками; как люди способные, они употреблялись и в плотничную работу, и хорошо, и плотно устраивали подземные ходы; они же выкачивали воду, которая накапливалась от времени до времени в местах, назначенных для розысков; они же относили руду, ими и нами добытую, к колодцу, откуда она подымалась вверх и относилась в назначенное место. Встречаясь с нами, эти люди, закаленные, по-видимому, в преступлениях, показывали нам немое, но весьма явственное сочувствие. Не раз случалось, когда я выходил из-под земли на чистый воздух подышать им на некоторое время, едва завидит меня один из них, Орлов— знаменитый разбойник, красивый, плотный, плечистый, который силою был истинный богатырь, как даст знать своим товарищам, и тут же начнет он своим звучным, серебристым голосом заунывную русскую песню, которая чем-то родным, близким отзывалась сердцу знакомыми звуками. Не случайно запевал он песню, нет; он ею высказывал то, чего не мог выговорить словом. Не со мною одним, но и с товарищами многие из них делали то же, и не раз в порыве усердия брали наши молоты и в десять минут оканчивали работу, которую мы и в час не могли бы исполнить. Все это дела» лось без надежды возмездия. За нами надзирали, а мы могли только в коротких словах выразить, что мы их понимаем и оценяем их усердие. Но конец подземной работе был положен, и мы вышли на новый труд, нам назначенный. Работа была урочная; рудоразборщики, обыкновенно подростки горных служителей, разбивали руду и отделяли годную к плавке от негодной; мы не могли заняться этим трудом, который требовал большого навыка в умении различать и сортировать руду по ее большей или меньшей годности. Итак, нам дали, каждой паре, по носилкам, и урочная наша работа состояла в том, что мы должны были перенести 30 носилок, по пяти пудов в каждой, с места рудоразбора в другое, общее складочное место. Переход был шагов в двести. Началась работа; не все могли исполнять урок; те, которые были посильнее, заменяли товарищей, и таким образом урок исполнялся; в одиннадцать часов звонок возвещал конец трудам, но в час другой звонок вновь призывал на тот же труд, который оканчивался в пять или шесть часов вечера. Таким образом, по новому распоряжению и время труда, и тягость его увеличены почти вдвое; наши прогулки к Аргуни менее были заманчивы; мы рады были отдыху в те дни, когда позволено было отдыхать. Но при всем том наше положение было довольно сносное, и тягость работы заменялась свободою, которой мы пользовались внутри нашей казармы, и утешениями от наших попечительниц, которые не раз были свидетельницами наших трудов и дружеской беседой облегчали их тяжесть. Но скоро и это положение должно было измениться. Не помню, в июле или в начале августа нас известили, что вновь назначенный комендант Лепарский приехал на Нерчинские заводы и на другой день будет нас осматривать. Многие из товарищей лично были с ним знакомы; командуя Северским конноегерским полком, он был известен как кроткий, снисходительный начальник, и вообще был любим и сослуживцами и подчиненными. Мы с удовольствием ожидали его прибытия. Действительно, на другой день ои прибыл к нам в сопровождении г. Бурнашева, был ласков и учтив со всеми и, расставаясь с нами, оставил нам надежду на улучшение нашего положения. Ожидания не сбылись: в тот же день нас повели в ближайшую кузницу и там заковали нас в ножные цепи. В то же время отрядили к нам особый военный караул из двенадцати казаков при унтер-офицере и новый порядок устроился в надзоре за нами. Горный чиновник и горный начальник боялись оказать нам снисхождение, о котором могли довести до сведения коменданта; казаки, бывшие при нас, боялись такого же доноса от горного начальства. Таким образом, обе власти, наблюдая одна за другою, были в равных отношениях к нам. Впрочем, выбор казаков был так хорошо сделан, что мы ие могли довольно налюбоваться этим молодым, славным поколением. Все они были люди грамотные, большая часть кончили курс уездного училища и удивляли нас и разнородными познаниями и развитием умственным, которое трудно было ожидать в таком дальнем краю, о коем весьма редко носились слухи, и то как о месте диком, где и люди, и природа находились в первоначальной своей грубости. Здесь мы увидели совершенно противное. Наши казаки скоро полюбили нас, и их жажда знания, которое они хотели почерпнуть из беседы с нами, нас радовала и удивляла. Некоторые из них достигли впоследствии офицерских чинов и вообще отличались добрым поведением. Впрочем, кроме тяжести наших цепей, все осталось в прежнем порядке; работы были те же, но прогулка в свободные дни прекратилась, и трудно было бы иметь желание прогулки при ножных наших украшениях. Незаметно проходили таким образом дни и недели. Наши хранительницы не переставали нас утешать и беседами, и постоянным вниманием, и той чистою дружбой, которая па все, к чему коснется, налагает свою печать и освящает все. В течение этого времени новый острог, который был построен в Чите, наполнялся товарищами, которые привозимы были туда из разных крепостей, в коих они временно содержались. Скоро и до нас дошла очередь присоединиться к ним. Не помню, в октябре или ноябре вновь сели мы в приготовленные повозки. Наши казаки сопровождали нас и вновь помчали нас по прежнему Нерчинскому тракту. Скоро и Читинский острог показался вдали: все ближе и ближе рассматривали мы наше будущее помещение. Высокий тын окружал его; мы остановились у ворот; нас принял плац-майор Осип Адамович Лепарский, часовые дали свободный путь, мы бросились в объятия друзей: Пущин, Нарышкин, Фонвизин были тут. Нас распределили по четырем комнатам, в которых помещались прочие товарищи; шум от цепей заглушал всякую речь: наконец свыклись мы и с этим шумом...

Расспросам, беседам не было конца в первые дни нашего прибытия. Постепенное сближение по одинако-му направлению мыслей и чувств теснее сблизило некоторых. Общее чувство расположения ко всем не изменилось, но оттенки этого чувства в личных сношениях, невольно сближая одних, теснее связывали их между собой. Эти отношения сохранились и впоследствии и неизменно сохраняются и ныне теми, у коих не изглаживается дружба, основанная на полном обоюдном доверии, на духе, руководящем теми, поступки коих составляют только отражение того вечного источника любви, коим они одарены щедрою рукой того, кто есть высшая и совершеннейшая любовь.

Заключаю мой рассказ полным благодарным воспоминанием тринадцати лет, проведенных мною в тесном пространстве с товарищами заключения, сначала в Читинском остроге, потом на Петровском заводе.

Политический характер Союза благоденствия приял конец, но нравственная печать, им положенная на каждого из членов его, сохранилась неизменно и утвердила основание того взаимного уважения, того нравственного чувства, коим все одушевлялись во взаимных и близких отношениях между собой.

Взаимное уважение было основано не на светских приличиях и не на привычке, приобретенной светски-м образованием, по на стремлении каждого ко всему, что носит печать истины и правды. Юноши, бывшие тут, возмужали под влиянием этого общего нравственного направления и сохранили впоследствии тот же самый неизменный характер. Рассеянные по всем краям Сибири, каждый сохранил свое личное достоинство и приобрел уважение тех, с коими он находился в близких отношениях <...>

 

К Содержанию - ВЕРНЫЕ СЫНЫ ОТЕЧЕСТВА - Воспоминания участников декабристского движения в Петербурге