Карта сайта

Оговорка излишня, потому что во всех хорошо ...

Оговорка излишня, потому что во всех хорошо известных случаях как военной паники, так и коллективной отваги, обнаруживаемой каким-нибудь отрядом, отряд этот является со всеми признаками толпы. Но, с другой стороны, оговорка и недостаточна. Та отчужденность от всего остального человечества, которая характерна, по мнению Тарда, только для "преступной толпы" или преступных сообществ вообще, да для "так называемой регулярной армии", свойственна весьма многим коллективным единицам, не имеющим ни преступного, то есть незаконного характера, с одной стороны, ни военного - с другой. Стоит только вспомнить индийские касты или средневековые цехи. Или, например, древний Рим со всей его единственной в своем роде организацией, - разве гордый девиз: cives romanus sum, свидетельствовавший о высокой степени солидарности, не был в то же время девизом отчужденности от всего остального, "варварского" и рабского мира? Но и помимо этих резких и старых примеров мы знаем множество современных литературных и житейских драм, в которых сословные или профессиональные предрассудки становятся китайской стеной; знаем, кстати сказать, и этот прославленный Китай, имя которого обратилось в нарицательное; знаем, что и во многих государствах Европы патриотизм принимает характер лютой ненависти к иностранцам и инородцам. Словом, мы и здесь видим все ту же свойственную Тарду необузданность обобщений, построенных, однако, на крайне узком фундаменте. Но если уж таково бросающееся в глаза свойство ума Тарда, то г-ну Случевскому следовало бы быть особенно осторожным в следовании за ним. Колебаниям г-на Случевского относительно возможности "редких случаев", когда психология толпы не окрашена жестокостью, не чужд и Тард. Он идет, пожалуй, даже дальше. Он спрашивает, например: "Каким же образом формируется толпа? Каким чудом масса лиц, так еще недавно рассеянных и совершенно индифферентных друг другу, вдруг соединяется в одно целое, образует род магнитной цепи, издает одни и те же крики, бежит в одном и том же направлении, действует по одному и тому же плану"? И отвечает: "Единственно благодаря симпатии, этому источнику подражательности, этому животворящему началу социальных тел". В другом месте, говоря о некоторых европейских движениях, Тард замечает: "Это, в сущности, совершенно сходные проявления одной и той же бурной горячки, одной и той же нравственной эпидемии - то благотворной, то разрушительной, направляющей целый народ или даже целый материк к новой религии и к новой политической догме и придающей всем религиозным сектам и политическим партиям на громадном протяжении к северу и югу, в странах как кельтского, так и славянского или германского происхождения, общие существенные черты, вопреки всевозможным индивидуальным особенностям". Тем не менее Тарда "изучение народных скопищ приводит к тому заключению, что ненависть в отношении заразительности вообще берет перевес над любовью, злословие над похвалой, свистки над аплодисментами и отрицательные убеждения над положительными". Предвзятое мнение должно быть ослепляюще сильным для того, чтобы человек решился выставить такое общее положение, не приводя решительно никаких доказательств.

В особенности любопытно указание на преобладание свистков над аплодисментами. Актеры, певцы, музыканты, танцовщики, вообще все люди эстрады и связанных с ней профессий, каковы авторы драматических произведений, театральные антрепренеры, режиссеры и т. д., по самым элементарным расчетам выгоды и самолюбия ведут свое дело так, чтобы устранить свистки и вызвать аплодисменты. Освистанный актер или переходит на другую сцену, где его, может быть, ждет успех, или берется за другие роли, или совсем к другим занятиям обращается. Наоборот, актер с установившейся репутацией пожинает иной раз лавры и аплодисменты даже незаслуженно, просто в силу обаяния имени. Таким образом, что касается сцены и эстрады, количество аплодисментов по необходимости далеко превосходит количество свистков, и нет даже почвы, на которой можно бы было сделать приблизительно верный расчет заразительности тех и других. Сложнее, конечно, положение ораторов и проповедников, но и к ним до известной степени приложимо то же рассуждение. А главное, если бы и была доказана большая заразительность свистков сравнительно с аплодисментами, это еще ничего не говорило бы о нравственном характере аплодирующей и свистящей толпы. Наиболее заразительны, как известно каждому из личного опыта, чисто физиологические акты, как зевота, рвота, икота, судороги, и они не имеют никакого нравственного значения, ни положительного, ни отрицательного. Но когда мы говорим об аплодисментах и свистках, то выступает нравственный момент, притом настолько сложный, что нет никакой возможности поставить аплодисменты безусловно выше свистков в нравственном смысле, нет возможности считать аплодисменты выражением непременно добрых и вообще высоких чувств, а свистки - непременно злых и низменных. Толпа, аплодирующая акробатическому представлению, в котором фигурирует несчастный ребенок с вывернутыми руками и ногами и запуганным лицом, конечно, гораздо ниже той, которая эту мерзость освищет. Весьма достойно внимания, что ни Сигеле и Тард, ни г-н Случевский ни единым словом не поминают Адама Смита, который впервые систематически заговорил о бессознательном подражании и построил "теорию нравственных чувств" на том самом фундаменте, на котором для означенных писателей произрастает не только преступность, и безнравственность, и жестокость. Достойно также внимания, что эти писатели - кто мельком, кто несколько пространнее останавливаются на Герберте Спенсере ради его органической теории, но ни один из них не касается его "Оснований психологии", где, в главе "Общественность и симпатия", трактуется предмет их исследования, но в смысле, приближающемся к идеям Адама Смита. Идеи же эти, в самых общих чертах, состоят в том, что бессознательное подражание есть показатель нашей способности переживать чужую жизнь, страдать чужими страданиями и радоваться чужой радостью. Без всякого сомнени, это так же односторонне, как и рассуждения Тарда, Сигеле и г-на Случевского, только в другую сторону. Но если бы означенные писатели обратили некоторое внимание на эту чужую односторонность, они, может быть, внесли бы какие-нибудь поправки в свою собственную. Во всяком случае, эта чужая односторонность заслуживала бы, по крайней мере, опровержения с их точки зрения, но они и этим пренебрегают, и, признав факт жестокости как необходимого атрибута толпы ищут объяснения этому явлению.

Ищут они его, кроме заразительности жестокости, в условиях социальных и антропологических. Впрочем, что касается первых, то только один Сигеле останавливается на них, как мы видели в прошлый раз, с некоторым вниманием, Тард не говорит о них вовсе, а г-н Случевский лишь мимоходом бросает замечания такого рода: 'Тягость условий жизни во времена Стеньки Разина и Пугачева, как о том свидетельствуют исторические показания того времени, создала для них толпу приверженцев всюду, куда они являлись и где собирали народ к поднятому ими знамени. Эксплуатация еврейством населения в некоторых местностях России создала такое отношение населения к евреям, которое во многих местностях давало основание представителям власти заранее предсказывать, что дело идет к возможным насилиям толпы". Гораздо более внимания уделяют наши авторы условиям антропологическим. Последние сводятся к существованию в человеке зверских инстинктов, дремлющих до поры до времени и заглушаемых добрыми инстинктами, частью прирожденными же, частью развитыми воспитанием, но, при благоприятных для них обстоятельствах, всплывающих наверх, а таким именно благоприятным для них обстоятельством и является толпа. С особенной определенностью выражается в этом смысле г-н Случевский. Он думает, что "Достоевскому мы обязаны выяснением этой стороны психии человека в выведенных им в "Мертвом доме" типах поручиков Жеребятникова и Смекалова, распоряжавшихся исполнением телесного наказания на каторге". Приведя образчики гнусно-жестокого издевательства этих двух поручиков над истязуемыми, г-н Случевский замечает, что жеребятниковские и смекаловские элементы в большем или меньшем объеме, более или менее глубоко заложены в душе "каждого человека", а "толпа представляется той атмосферой, в которой инстинкты эти выходят наружу и овладевают полностью всем существом человека". Я думаю, что в этих соображениях не много верного, хотя есть элементы для некоторых совершенно верных частных выводов. Прежде всего, при полном сочувствии к общей мысли г-на Случевского о пользе привлечения беллетристики к изучению явлений душевной жизни, я полагаю, что в данном случае г-н Случевский напрасно потревожил Достоевского. Наука - история и психиатрия - знает экземпляры гнусно-жестоких людей, гораздо более яркие, чем Жеребятников и Смекалов, хотя бы уже потому, что их районы действия были гораздо обширнее. Что такое эти поручики в сравнении с Калигулами и Неронами, хорошо изученными как с исторической, так и с психологической точки зрения. А затем остается еще большой вопрос. Г-н Случевский утверждает, что "жеребятниковские и смекаловские элементы" лежат в "каждом человеке", прирождены человеку. Так ли это? Ныне вошло в большую моду сваливать все беды на злую природу человека, унаследованную им от далеких предков. При этом предъявляются иногда остроумные, а иногда совсем не остроумные соображения о том, как именно и почему сквозь тьму времен сохранилась и в данном случае выбилась наружу та или другая зверская складка. Это - настоящая мода, обуявшая и людей науки, и представителей искусства, и практических деятелей. Как и всякая мода, она скоро пройдет, но и не дожидаясь этого, по-видимому, весьма уже близкого конца, можно бы было быть осмотрительнее в распределении причин зверства между наследственностью (которую никто и не думает отрицать) и условиями личной жизни человека, обнаруживающего зверство. Не думаю, чтобы Жеребятников и Смекалов были людьми от природы ангельского характера, но весьма вероятно, что их положение маленьких бесконтрольных владык, так мастерски изображенное Достоевским, гораздо больше, чем какие-нибудь прирожденные качества, способствовало выработке в них этой разнузданной жестокости. Так понятые портреты, нарисованные Достоевским, действительно, могут осветить кое-что в психологии толпы, в тех частных случаях, когда она зверски убивает, жжет, разрушает, хотя, повторяю, науке, да и искусству, известны фигуры гораздо более яркие, чем Жеребятников и Смекалов. Едва ли можно указать зверство ужаснее, возмутительнее, чем те сочетания кровожадности и сладострастия, которые известны под названием садизма. Зверство это возможно, конечно, и в толпе, но, по самому существу дела, оно свойственно преимущественно одиночным людям, совершающим его в тиши и глуши.