Карта сайта

После многих неудач он достиг, наконец ...

После многих неудач он достиг, наконец, признания со стороны известной части еврейства, причем происходило, между прочим, следующее чудо: в разных местах женщины и юноши, никогда не видавшие Саббатаи-Цеви, подвергались сильным эпилептическим припадкам и, среди конвульсий, кричали, иногда на древнееврейском языке, которого они не знали: "Саббатаи-Цеви есть истинный мессия из дома Давида, ему же венец и царство!" Самозванец кончил тем, что обратился в магометанство, но сумел и из этого своего ренегатства (впрочем, внешнего ) сделать предмет подражания; последователи его существовали до самого недавнего времени, существуют, может быть, и теперь, веруя, что Саббатаи-Цеви не умер, а подобно Еноху и Илии, взят живой на небо. Если бы наши раскольники знали, что в 1666 году должен был явиться и, действительно, явился еврейский мессия и чудотворец, то, конечно, еще более убедились бы в наступлении с этого рокового года царства антихриста. Повторяю, я привожу это отрицательное совпадение только как исторический курьез, интересный разве как наглядное свидетельство того, что народы иногда мятутся одинаковыми смятениями, одинаковым алканием света и правды, но по темноте своей ничего не знают друг о друге и в разноформенности этого одинакового алкания готовы видеть новый повод к вражде и ненависти. Переходя в Европу, к средним векам, мы найдем целую нескончаемую вереницу лжепророков, лжемессий и самозванных претендентов на новые троны. В большинстве случаев эти люди стояли на мистической почве, причем среди из поклонников и последователей весьма часто повторялись те же странные явления, которые мы только что отметили в истории Саббатаи-Цеви: конвульсии и пророчества на неизвестных языках. Достаточно припомнить театральную фигуру "царя нового Сиона", Яна Бокельсона, или Иоанна Лейденского, известного даже тем, кому ничего, кроме итальянской оперы, неизвестно. Для России следует помянуть хлыстовских и скопческих лжехристов и лжебогов, пропуск которых у г-на Брикнера тем достопримечательнее, что здесь религиозное самозванство осложнялось политическим, ибо и здесь всуе поминалось имя императора Петра III. "Естественная история претендентов" не потеряла бы от простого констатирования факта, что это имя единовременно эксплуатировалось такими двумя резко противоположными личностями, как разбойник Емельян Пугачев и проповедник "голубиной чистоты" Кондратий Селиванов.

Будда и Магомет пусть напомнят читателям опять же очень длинный ряд религиозных самозванцев, стоящих вне всякого отношения к христианским преданиям. Не следует думать, чтобы религиозное самозванство было способно увлекать людей только при условии невежества и грубости толпы, то есть или в более или менее отдаленные от нашей нынешней цивилизации времена, или в среде невежественных слоев общества. Невежество и связанные с ним легковерие и суеверие, без сомнения, очень удобряют в этом отношении почву. Но отнюдь все-таки не застрахованы от подобных слепых увлечений и люди образованные. Ясное тому доказательство может представить история польского лжемессии Андрея Товянского. Товянский был не первый польский мистик, выдававший себя за нечто, свыше особыми силами одаренное. Еще в прошлом столетии существовал "царь нового Израиля", граф Грабянка, основавший свое царство в Берлине, потом перенесший его в Авиньон, наконец в Петербург и, кажется, метивший на польский престол. Он творил чудеса и окружал себя своеобразной царственной обстановкой. Иначе выступил Товянский. Он явился в 1841 году к знаменитому поэту Мицкевичу, бывшему тогда одним из центров польской эмиграции в Париже, с уведомлением, что близок час воскресения Польши; что дело это предназначено совершить ему, Товянскому, в тело которого воплотился дух великого Наполеона, очистившийся покаянием в надзвездных мирах; что, наконец, помощником ему в этом деле должен быть Мицкевич. Мицкевич, читавший в это время курс истории славянских литератур в СоИиде de France, стал горячим проповедником идеи Товянского, и скоро образовалось нечто вроде школы или секты. Приведем несколько поразительных эпизодов из этой грустной истории. Сам ли Товянский или один из его пророков предсказал, что в 1844 году произойдет революция во всей Европе; начнется она в Париже, и именно тогда, когда портрет Наполеона, выставленный на одной художественной выставке, зашевелится. Кружок ослепленных напряженно ждал открытия выставки; но хотя изображение великого маленького капрала осталось неподвижным, этот наглядный урок не разбил надежд и иллюзий. В другой раз, на лекции Мицкевича соответственного содержания, с прямыми указаниями на Товянского как на мессию, раздавались публике литографические портреты Наполеона, сделанные так, что он был похож или казался для верующих похожим на Товянского; мистическая лекция и мистический портрет были встречены с безумным восторгом. Для окончательной характеристики духа, обуявшего этих во всяком уже случае не невежественных и грубых людей, я приведу из памфлета Эрдана "La France mystique" (Amsterdam, 1858) следующий официально засвидетельствованный документ. Один польский эмигрант, граф Северин Виберштейн-Пильховский, признал себя в этом документе "слугой и подданным" (serviteur et sujet) Товянского, а его - своим "господином и владыкой" (seigneur et maotre) . "Андрей Товянский, - говорится в документе, - мой господин и владыка, имеет надо мной и над моими землями в Польше все права, представленные в этой стране обычаем и законом господину над его подданными". Мотивируется это решение так: "Убежденный, что я не могу лучше исполнить свои обязанности христианина, как повинуясь тому, в ком мне дано было познать Жизнь, Слово и Истину; убежденный, что, как поляк, я не могу послужить лучше своему народу и всей славянской расе, как юридически и фактически став подданным того, кого я признаю всемирным правителем (magistrat universel) ; убежденный, что я должен представить польским эмигрантам, своим соотечественникам, внешнее доказательство своих чувств, которое вместе с тем выражало бы преданность национальной и религиозной Истине, а следовательно, и тому, -кто есть ее орган, - я вступил в подданство к моему господину и владыке и объявляю по совести, что это - единственное средство быть вполне свободным и счастливым".

Документ этот, как следует занумерованный, занесенный в соответственные официальные книги, подписан свидетелями: полковником Росцским, князем Ромуапьдом Гедройцем, Михаилом Ходзько и Адамом Мицкевичем. Эта жажда подчинения, даже юридически оформленного, это наслаждение отдачи себя и своей воли в чужие руки, спокойно светящееся под сухостью деловой бумаги, есть в высшей степени характерная черта. Она нас точно в средние века переносит, когда люди отдавались в подданство или становились в вассальные отношения не только потому, что искали защиты сильного, а и просто ради удовлетворения душевной потребности, ради того, чтобы подчиниться, и в этом торжественном, публичном подчинении найти ту своеобразную "полноту свободы и счастья", о которой говорит Пильховский. Тем поразительнее встретить эту черту во второй половине девятнадцатого века в среде людей просвещенных, накануне февральской революции. Надо думать, что чувства, формально заявленные Пильховским, чувства, столь распространенные в средние века, стоят вне прямой зависимости от степени просвещения. Они определяются исключительно двумя факторами: особенным настроением толпы, подготавливающим жажду подчинения, и особенными чертами характера героя, придающими ему подавляющую обаятельность. Мы не знаем, в чем состояла обаятельность личности Товянского; мы знаем только внешнюю сторону дела - самозванные титулы. Что касается кружка почитателей, то почву, благоприятную для увлечения проповедью Товянского, составляла скорбь о судьбах Польши после неудачного финала революции 1830 -1832 года, в связи с той смутной тревожностью умов, которая господствовала в Париже перед февральской революцией. Соединение этих двух факторов -личности Товянского и настроения польской эмиграции - определило собой все явление. Степень образованности участников этого эпизода была во всяком случае достаточно высока для того, чтобы не допустить веры в движущиеся портреты и тому подобные наглядные несообразности. Но эта образованность оказалась очень слабой плотиной сравнительно с силой напора означенных факторов. Ломброзо, разумеется, объяснил бы историю Товянского тем, что несчастный был маттоид, именно тот "ненормальный" человек, который своей безумной верой и нераздвоенной решительностью удовлетворял смутным и неопределенным позывам кучки польских эмигрантов. Придавленная скорбью, постоянно занятая мыслью о судьбе родины, она с восторгом встретила безумца, который взял на себя новый почин; за этот обманчивый луч света, так просто разрешавший сомнения и колебания, она, бесконечно благодарная, отдавала себя, в лице Пильховского, в полное распоряжение маттоида: пусть он все возьмет - имущество, жизнь, волю, лишь бы выйти из напряженного состояния. Все это так. Но необходимо при этом отметить самозванство Товянского; в том фантастическом переплете, в котором он предстал Мицкевичу и его товарищам, он значился и мессией, и возрожденным Наполеоном. А раз мы наталкивается на самозванство, перед нами встает длинный ряд вожаков, которых отнюдь нельзя признать маттоидами. К тому же результату подходим и с другой стороны. Имя Наполеона много говорило полякам как по той благосклонности, какую им оказывал император на словах, если не на деле, так и по своей собственной необычайной судьбе.