Карта сайта

Вы часто можете рассмотреть ту же виноградную ...

Вы часто можете рассмотреть ту же виноградную кисть на вывеске мелочной лавочки с такого расстояния, с какого не увидите предмета таких же размеров, но вам менее знакомого. Все эти вывески рисуются на один и тот же манер, впечатления вы от них сотни раз получали одни и те же, и сумма их составляет для вас то предвзятое мнение, в силу которого вы можете увидеть виноградную кисть на очень отдаленном расстоянии. Но предположим, что на какой-нибудь вывеске живописец изменил рутине и нарисовал вместо обычной виноградной кисти ананас. Легко может быть, что вы, даже на относительно близком расстоянии, увидите не ананас, как должна бы была засвидетельствовать перцепция, а виноградную кисть, как вам подсказывает апперцепция. И вы будете утверждать, что вы видели виноградную кисть собственными глазами, и вы будете не совсем неправы. В начале статьи мы привели несколько заимствованных у Спенсера характерных примеров извращения наблюдений ложными апперцепирующими представлениями. Происхождение этих представлений необходимо опытное, но лежащий в основе их опыт может быть неполон, односторонен, совсем неверен, наконец, может быть извращен более ранними ложными апперцепциями. Но точно так же апперцепция может быть и совершенно безупречна. Во всяком случае, так или иначе, апперцепционный процесс неизбежен. Он состоит, как видит читатель, в том, что при всяком чувственном восприятии в нашем сознании особенно отчетливо поднимаются те предыдущие впечатления, которые имеют с данным восприятием какое-нибудь сходство. Воображение и память комбинируют восприятие с соответственными сторонами нашего уже установившегося эмпирического содержания, и эта новая комбинация немедленно входит, как один из элементов, в психическое содержание.

Все это располагается в нашем психическом строе в известном порядке, который, однако, в большинстве случаев представляет большой беспорядок благодаря условиям современной жизни: собственный опыт раннего детства, комбинируясь с бабушкиными сказками, может породить в нас такие чувства, следы которых остаются и во взрослом человеке; сочетание более позднего опыта с впечатлениями, полученными от чтения какого-нибудь определенного рода книг, может дать начало новому слою заблуждений и т. д. Поэтому в этой сложной сети часто бывает весьма трудно добраться до первых источников какого-нибудь ошибочного воззрения. "Спросите, - говорит Спенсер, любого из передовых наших геологов и физиологов (это писано еще до появления книги Дарвина) , верит ли он в легендарное объяснение сотворения мира, - он сочтет ваш вопрос за обиду. Он или вовсе отвергает это повествование, или принимает его в каком-то неопределенном, неестественном смысле. Между тем одну часть этого повествования он бессознательно принимает, и принимает даже слишком буквально. Откуда он заимствовал понятие об "отдельности творений", которое считает столь основательным и за которое так мужественно сражается? Очевидно, он не может указать никакого другого источника, кроме того мифа, который отвергает. Он не имеет ни одного факта в природе, который мог бы привести в подтверждение своей теории; у него не сложилось также и цепи отвлеченных доктрин, которая могла бы придать значение этой теории. Заставьте его откровенно высказаться, и он должен будет сознаться, что это понятие было вложено в его голову еще с детства, как часть тех рассказов, которые он считает теперь нелепыми. Но почему, отвергая все остальное в этих рассказах, он так ревностно защищает последний их остаток, как будто почерпнутый им из какого-нибудь достоверного источника, - это он затруднится сказать" (Т. I. Опыты. Гипотеза развития, 178). В этих случаях в области психических явлений происходит своего рода атавизм: заглохнувшее относительно некоторых частностей представление вдруг встает во всей силе и втайне руководит наблюдателем, без ведома его сознания. Наблюдатель вследствие этого видит то, чего на самом деле нет, не видит того, что встречается на каждом шагу, придает важное значение самым бедным доводам и не убеждается таблицей умножения. Против этого рода опасностей есть только одно средство: по возможности тщательно проверять свое эмпирическое содержание и отыскивать его источники. Если комбинация восприятий, ложившихся в основу предвзятого мнения, осознан а и может быть формулирована, она обращается в теорию, допускающую критическое отношение к себе. Теория эта может, без сомнения, также служить источником ложных апперцепирующих представлений, как, например, в случае двух микроскопистов, придерживающихся различных теорий и вследствие этого видящих под одним и тем же микроскопом, в одном и том же явлении, различные вещи. В этом случае каждый из наблюдателей видит только то, что желает видеть, чего он ищет, и не видит того, чего не ищет. Оба ссылаются на свои непосредственные впечатления и потому взаимная поверка обеих теорий прямым наблюдением весьма затруднительна. Но зато здесь остается другой путь к поверке.

Так как теория составляет ряд сознательных обобщений отдельных фактов и вся эта цепь наблюдений и обобщений, расположенных в известном порядке, находится у всех на виду, то всякий может вернуться к самым источникам теории. Таким образом, кроме вопроса: что видит микроскопист в данном явлении? чего он в нем ищет? - кроме этого вопроса, может быть задан иной, а именно: имеет ли микроскопист логическое и научное право искать именно это, а не что-либо другое? Другими словами, оправдывается ли его теория фактами, уже прочно стоящими в науке? Если такое оправдание существует, то можно думать, что наблюдение, сделанное под влиянием соответствующей теории, верно. Если же нет, то теория получает права и обязанности гипотезы в ожидании получения иным путем таких научных данных, которые либо подтвердят, либо уничтожат гипотезу. Совсем иное дело бывает с предвзятым мнением, неосознанным, состоящим из неведомого самому исследователю сочетания восприятий, невылившимся в ясную для него самого формулу. Обыкновенно в подобных случаях человек говорит, что он приступает к исследованию без всякого предвзятого мнения. Но хотя в обыкновенном разговорном языке такое выражение имеет некоторый достаточно определенный смысл, однако, строго говоря, этот человек, заявляющий о своем безусловном беспристрастии, говорит неправду. Утверждение его отнюдь не значит, чтобы он мог, действительно, отрешиться от готовых уже в его голове обобщений. Оно в лучшем случае означает только, что обобщения эти образуют цепь, для него самого неясную (в худшем - оно показывает, что человек собирается просто намеренно извратить истину) . И потому здесь несравненно труднее убедиться в ошибочности своего воззрения и отнестись к нему критически; здесь приходится иметь дело с невидимыми и неизвестными врагами, которые, однако, неуклонно следят за каждым вашим шагом и дают себя чувствовать там, где вы их всего менее можете ожидать. Отрешиться от своего эмпирического содержания столь же трудно, как например, вывернуться наизнанку. Можно только заменить одно содержание другим, для чего первое должно быть приведено в совершенную ясность, и должны быть тщательно выслежены те пути, которыми человек дошел до таких-то именно воззрений. А это невозможно, если человек придает строгое значение своему обещанию приступить к исследованию без всякого предвзятого мнения, ибо это значит, что человек не знает, что делается в его голове. Современный филолог может с изумлением остановиться на том факте, что древние римляне называли германские племена варварами и считали их совершенно особой, низшей породой людей, "тогда как между языком Цезаря и языком варваров, против которых он воевал в Галлии и Германии, было столько же сходства, как между его языком и языком Гомера" (Макс Мюллер. Лекции по науке о языке и проч. СПб., 1865, с. 91 ) . "Муж с остроумием Цезаря, - прибавляет Макс Мюллер, - непременно заметил бы это, если бы не был ослеплен традиционной фразеологией".

Далее, приведя в пример спряжение глагола иметь в латинском и готском языках, знаменитый лингвист говорит: "Для того чтобы не заметить такого сходства, требуется в самом деле порядочная доля слепоты или лучше глухоты, и причиной такой слепоты или глухоты было, я думаю, единственно слово варвар" (92) . Дело в том, что римляне, бывшие в глазах греков в свое время сами варварами, получив от них это готовое выражение, приложили его ко всем народам, за исключением себя и своих цивилизаторов - греков. Ни с каким определенным смыслом выражение это не связывалось, никакого определенного ясного содержания не имело, кроме чисто отрицательного: не римляне, не греки. В пору малого знакомства греков с другими народами, слово "варвар" имело некоторый исторический смысл. Греческое ухо, недостаточно развитое опытом в этом направлении, не умело различать звуки чуждых языков, хотя, надо заметить, что греки различали варварогласных, т. е. худо говорящих по-гречески, и собственно варваров. Таким образом, противопоставление варваров грекам было следствием недостаточности опыта, а не причиной его. Но раз установившись традиционным путем, слово "варвар" легло в основание предвзятого мнения, в силу которого греки и позднее римляне не могли заметить сходства между своими языками и языками варваров, несмотря на постоянные столкновения. Макс Мюллер полагает, что это предвзятое мнение было разрушено и могло быть разрушено только христианством. "Идея всего человечества как одного семейства, как детей одного Бога родилась из христианства, и наука человечества и языков человечества есть наука, которая без христианства никогда не вступила бы в жизнь. Когда людей стали учить смотреть на всех ближних как на братьев, тогда только разнообразие человеческой речи представилось вопросом, призывающим к своему решению глубокомысленных наблюдателей, и поэтому я считаю настоящее начало науки о языке с первого дня Пятидесятницы. После этого дня освобожденных языков изливается новый свет над миром, и нашим взорам являются предметы, скрывавшиеся от глаз народов древности.