Карта сайта

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ - часть 6 - Вот, пожалуйста ...

— Вот, пожалуйста, — сказал заместитель. — Агротехника ее несложна. Не боится ни влажности, ни сухой почвы, ни жары, ни холода. На сок, варенье, джем, натуральное вино — на все идет. От куста десятилетней рябины можно получить семь, десять и больше килограммов ягод. Работы омского медицинского института показали, что она помогает понижать давление крови.

Присутствующие оживились. Всем не мешало сбросить давление.

— Так что она годится для лечения гипертонии, профилактики атеросклероза. Недавно было установлено, что в ней есть вещества, выводящие из организма стронций. Тоже неплохо.

Потом заместитель показал нам поленику — отдающую и клубникой, и малиной, и ананасом ягоду, которую, по его словам, «ели цари и которую вывозили за границу».

На территории сада стояли стройные, как свечечки, пихты, грецкие орехи, кусты венгерской сирени, душистой малины, попахивающей розами, деревца песчаной вишни. Отлично прижились здесь абрикосы, не вымерзали и даже собирались плодоносить. Заместитель директора показал нам вкусную, неприхотливую иргу и сосну, на которую был привит кедр. Это был один из самых удачных опытов на здешней плантации, и мне о нем уже рассказывал лесовод Кудинов.

Великолепный кедр, долговечный и прекрасный, изобильный плодами, живет полтысячи лет. Он мог бы украсить берега водохранилища, но разводить его не так-то легко. Он растет очень медленно и только на тридцатом — сороковом году жизни начинает плодоносить. Чтобы разводить его здесь, нужно создать маточник для получения семян. И вот, чтобы получить семена не через тридцать лет, а быстрее, было решено использовать прививку черенков взрослого кедра на сосну. Черенки взяли от старого кедра из бывшей помещичьей усадьбы Белюкова. Потом прививали на сосну и черенки, полученные с Алтая, с Дальнего Востока, из Закарпатья и Баргузинского заповедника. Уже на второй год привитые кедры зацвели. В этом году, то есть на третий год, впервые получены семена. Собственные семена, как полагают, должны дать хорошие всходы.

После экскурсии почти все ее участники уселись в тени на скамеечке и, отдыхая, вели неспешные разговоры.

— Вот тут у нас в гостях немцы были, ученые, — сказал директор. — Мы им поднесли букет цветов. А профессор немецкий и говорит: сорванный цветок — для тебя, растущий цветок — для всех...

— У нас просторы позволяют не экономить на этих вещах, — сказал один из представителей, широкоплечий и краснощекий.

— Это вопрос принципа... — сказал директор.

Потом разговор перешел на московские новости из научной и служебной области, на крах научного диктатора Лысенко.

— Одно у него не отнимешь, конечно, — сказал краснощекий представитель. — Практику он любил...

Этот разговор я вспоминал потом в заповеднике не раз. И когда беседовал со здешним орнитологом, и когда листал солидную подшивку местных и центральных газет со статьями о заповеднике, где каждый едва начатый опыт уже был привязан к практике и «огромным, почти осязаемым результатам». Были ли когда-нибудь достигнуты эти результаты, да и был ли доведен до конца опыт, понять было уже труднее. Конечно, газета и служит целям популяризации, однако не вторгается ли по временам подобная популяризация в самую науку, в самое течение эксперимента? Конечно же, практика не преминет воспользоваться достижениями науки, уж непременно воспользуется ими для своих мирных или военных целей. Однако должна ли практика забегать вперед, связывая по рукам и по ногам едва начатый эксперимент? Мне-то, конечно, тут сразу приходит на ум литература: кто о чем, а вшивый о бане. Конечно же, писатель пишет для читателя. И даже, как ни грустно, думает об издателе: никому не хочется писать «в стол», и уж совсем никто не собирается писать для себя одного. Всем без исключения хочется писать для народа. Но значит ли это, что каждый хотел бы получать утилитарную, народнохозяйственную установку на сегодняшний день?.. А тут был деятель из сферы науки, который «зато любил практику». Науку не любил и ученых тоже не любил, а практику любил. А может, просто знал, что полагается любить сегодня и что завтра...

Кын проходит мимо нашего забора, подмигивает мне и улыбается, обнажая бесчисленное множество белых зубов.

— Пойдем. Ужин, — говорит он.

Мы идем к Ираиде Евдокимовне, которая кормит нас, потому что столовая в Борке пока еще не открылась. Кормит здорово, так что мы без нетерпения ждем открытия столовой. Вместе с нами столуется Виктор. Он учится в лесном институте, а здесь он на практике. Собирается приехать сюда после окончания института: ему здесь нравится.

У Кына праздник — Ираида Евдокимовна сварила ему целое блюдо риса. Кын улыбается. В такие минуты я думаю, что Кыну, должно быть, здесь очень хорошо. Тут все его любят. Все улыбаются ему, подолгу о чем-то беседуют с ним на крылечке, и бабы без конца поверяют ему какие-то домашние тайны. Он купается в лучах всеобщей любви и сочувствия. Да и то сказать, собеседник он идеальный. Сам он говорит очень мало, может, еще трудно ему. Зато он внимательно слушает, все понимает, сочувствует и улыбается. Ираида Евдокимовна кормит нас на убой. А кругом — безмятежная тишь, только пение птиц и жужжание пчел. И сумрачный лес, где прячутся подопытные гадюки. И уютные домики лабораторий. Милые внимательные люди. И только вечером, когда Кын берется за письма, я вспоминаю, как ему, должно быть, здесь тяжело. Потому что родина там. И лучше горсть риса там, чем здесь целое блюдо. Лучше там «здравствуйте» на родном языке, чем здесь море любви. Там родина. И ей плохо, страшно. И он хочет, чтоб ей было легче, тревожится за ее судьбу. И никакие здешние радости не спасут его от этой тревоги. Я понимаю его.

У нашего нового соседа-старичка красивая фамилия — Арендт, он биолог. Внучка его Вероника, наверно, скучает в тихом Борке. Вечером она читает стихи у себя в комнате, много-много знакомых и незнакомых стихов. Я слышу их, сидя на крыльце, глядя на туман, ползущий змейкой по краю соснового бора, на стройную черную лошадь за плетнем, на край луга, на стог сена, на цветы, подступающие к крыльцу, на полные вечерней тайны дальние леса и пыльную лесную дорогу:

Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,
Объятый дрожью сокровенной,
В слезах от счастья отстою.

Голос у нее очень сильный, грудной. По временам он вдруг становится пронзительным, звенящим. Она читает «Капитанов» Гумилева, и старик начинает рассказывать, что он учился с Гумилевым в одной гимназии, в Царскосельской. И он даже поставил эпиграфом к одной из своих научных статей удивительные строки Гумилева о лесе. Я слушаю, и мне кажется, что он сейчас вспомнит о дружбе с Пушкиным. Он из какой-то другой эпохи, этот странный старик. А мы с Витей и с Кыном из другой, совсем другой...

Засыпая, я слышу, как старик беседует с Кыном. Кын не очень хорошо понимает Арендта, а тот, наверно, плохо слышит. Но старику хочется перекинуться с кем-нибудь словом, а Кын рядом, и он еще не спит, еще пишет свои бесконечные письма.

— Живы-здоровы твои?

— Живый? Письма пишу.

— Вот и ладно. Молодец.

— Жена и дети.

— Это хорошо. Хорошо.

— Хорошие дети.

— Вот и ладно.

— Ладно?

— Привет передавай.

— Спасибо.

Сейчас Кын, наверно, улыбается...