Карта сайта

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ - часть 4 - Я сидел и думал ...

Я сидел и думал, отчего мне как-то неловко беседовать с Антониной, так, будто я, скажем, пробездельничал день или не вышел в поле. Да нет, поле тут ни при чем. Так же вот еще в армии, когда стоял у ворот в наряде в сорокаградусную жару и встречал возвращавшуюся с поля пулеметную роту; ребята вымученно улыбались мне, пылили тяжелыми сапогами, под станками на спине у них были белые соляные пятна, а просоленные гимнастерки не гнулись. Но ведь я тогда не был сачком, да и теперь не сачкую тоже. Отчего же это странное ощущение несоразмерности наших трудов, которое неизменно испытываю я, когда бабы проходят с поля? Когда Антонина входит в избу легкой, энергичной походкой, а потом тяжело опускается на скамейку у кухонного стола?

— Осталось еще самое трудное сделать, — говорит она после ужина. — Надо назавтра всем работу придумывать. Подобрать звено, чтоб равные и чтоб хорошо работали. Чтоб по справедливости заработать и чтоб одним не труднее других. У меня в бригаде три деревни — Лешкино, Кременово, Гляденово. Всего семьдесят человек в бригаде. Вот завтра в четыре часа утра и выйду их на работу наряжать, а пока две деревни пройду да за реку приду в Гляденово — они уж все на ногах. Давай, скорей давай что делать— за вилами бежать или с голом-то рукам в поле идти? К восьми утра только всех и обойду. Что-то мне все же так кажется, до объединения, в маленьком-то колхозе, удобнее было. Легче в нем порядок соблюсти и пользу. Как вы думаете?

Я мучительно вспоминаю и не могу вспомнить, как было в маленьком. Помню только, что жил я сразу после войны в каком-то маленьком подмосковном колхозе, за Яхромой. И помню, что потряс он меня, беззаботного десятиклассника, непохожестью этой действительности на все читанные до сих пор романы и все виденные мной бодрые фильмы. А уж лучше ли там было, не помню. Антонина, должно быть, помнит лучше. Она в то время уже работала за взрослую, хотя мы с ней одногодки. Оттого и знает она до тонкостей всю эту сельскохозяйственную науку и технику, всю деревенскую науку и жизнь.

С утра я сижу на Кештоме в привязанной у берега лодке. Поодаль ребята приладили доску на обрывистом берегу и весь день шлепаются в воду с этой «нырялки». А поближе ко мне, у бережка, плюхаются, и плещутся, и визжат в воде маленькие девчушки. Им по семь, по восемь, но многие из них с деревенским целомудрием купаются не только в трусах, но и в майках. Им удивительно хорошо и весело в прохладной Кештоме в этот жаркий день, и они захлебываются от счастья, захлебываются в переносном, а иногда и в буквальном смысле, и тогда отплевываются со смехом и плачем, и визжат, и поют, и кричат что-то. Одна из них прыгает в воде у самого берега со все нарастающей быстротой и пищит при этом: «Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем...» А другая все время поет что-то незнакомое, и, прислушавшись, я разбираю совершенно отчетливо ее счастливую импровизацию:

Здесь вода, теплей вода,
И песочек чистый.
Здесь вода, теплей вода
И песочек чистый...
Я в песочке поваляюсь,
А потом пойду домой...
Я сижу, сижу, сижу,
Мажусь грязью и сижу.
Я сижу, сижу, сижу...

И так без конца. Удивительно легко мне работается здесь в лодке.

Прибегает Юрка и зовет обедать.

Николаевы все дома, нынче суббота, и завтра какой-то праздник. Завтра все семейство отправляется в гости к Тониной родне, в Бабарино. И меня тоже берут с собой, это, оказывается, решено. А у меня уже с утра знакомое ощущение, что сегодня я, наверно, уеду. Кроме того, мне, как непьющему, трудновато пришлось бы на празднике. Да и не оставляет меня все то же тягостное ощущение, что у меня не может быть завтра веселья и отдыха, потому что не сравню же я свою работу с Тониной. Может быть, неоправданное, глупое и бессмысленное чувство, и все же довольно сильное и неотвязное. Один из моих друзей в Москве называет это комплексом неполноценности. Может, он и прав, не знаю...

Так или иначе, я уже собрал рюкзачок, мы обменялись адресами со всем семейством, а Юрка вместе с неразлучной своей собакой даже проводил меня до околицы.

Вечерело, и луга дышали прохладой. Дорога вела мимо нового, не достроенного еще каменного клуба, мимо кременовской фермы, распространяющей грубовато-трогательный запах соломы, навоза и молока.

Вот и шоссе. Уже загорелся фонарь у моста, и в кругу его света, как мотыльки, кружат мальчишки на «великах». Стайками спешат куда-то девчонки, наверно в кино. А может, в клубе сегодня танцы.

Островком света подплывает полупустой рыбинский автобус. Я сажусь на свободное место рядом с молодым парнем в милицейской форме. Симпатичный такой, мордатый парень, сидит один и, наверно, скучает. Теперь мы трясемся на одной скамье. Парень дружелюбно смотрит на меня, улыбается и говорит:

— А вы из Москвы, я знаю.

Подумаешь, Шерлок Холмс, да тут в Пошехонье неделю поживешь — и тебя уже полгорода знает. Я и сам, наверно, знаю уже полгорода. Да и милиционера этого молодого должен знать. Кто же это? У красивой мастерицы с льнозавода муж в милиции. Нет, тот шофером. Еще есть один участковый в народном театре. Небось, он и есть.

— Я вас в сквере видел, — говорит парень. — Сидит человек, пишет. Думаю, дело ясное. Раз-два, смекаю, в чем дело...

— А вас Митя зовут. Правильно?

— Ясное дело, — говорит он. — Тут меня всякая собака знает в городе. Без формы идешь, а уже, если беспорядок какой, расходятся. Небось, когда-нибудь слышали, бабы мужиков пьяных мной пугали...

— Нет, не слышал. Про вас не слышал. Слышал раз возле ресторана одна сказала мужу: вставай, а то про тебя персональный пенсионер напишет. Такое вот слышал. А про вас нет...

Митя заразительно смеется на весь автобус, так что даже шофер поглядывает в зеркальце — чего там веселится милиция. Удивительно симпатичный парень, только располневший не по годам. Небось, тридцати еще нет.

— Скоро тридцать, — говорит Митя. — Я сам-то здешний, пошехонский, исконный. Отец был старый большевик. А потом погиб на войне. Я после восьмилетки в Загорске учился, на киномеханика. А потом меня в Зубарево, в леспромхоз. Там хулиганства много, но я этого дела не боюсь. Потом здесь работал рем-мастером в кинофикации. Кто? Романов, Саша? Он молодой еще, а я тут старый был механик. Всегда на доске почета, зам-секретаря партбюро был...

Потом ушел. В ДОСААФе стал работать, инструктором. Думаю, осмотрюсь пока что. Что предложат. Ну мне говорят, хочешь в милиции работать? Я говорю — ладно. Сперва вроде формы немного стеснялся. Знаете, все мы считаем себя вроде как немного хулиганами, когда пацаны. А теперь привык. Учусь в милицейской школе. Теперь тоже милиция грамотная нужна. Иной вот слово толком связать не может, дикции тоже никакой, заявление по-колхозному пишет. Есть еще такие. Но mhoi;o у нас теперь молодых, грамотных. Жена у меня, между прочим, в райкоме комсомола. Тоже работа очень тяжелая, моральная работа. Она сейчас в Ярославле на семинаре. Я тоже на два дня туда ездил, а то все без нее тут пока. Никак заниматься не сяду, бегаешь весь день... Только когда спать ляжешь, форму и снимешь. Вообще-то надо заниматься. Я так хочу: год-два, и учиться, на повышение. Верно? А что, не смогу? Вот в «России» председатель из наших, у нас в милиции работал. У меня вот план такой. В тридцать пять лет образование кончить и дальше...

— Куда дальше?

Митю вопросы эти не сбивают. У него совершенно блистательная скороговорка. Поток избыточной информации льется на мою голову, и, если б еще километров тридцать дороги, я запасся бы сведениями на остаток жизни.

Митя рассказывает про хулиганство. Хулиганство на почве пьянства. И еще про пьянство непонятно на какой почве. Ну так, с друзьями, немножко можно, но пьянство — враг.

Добравшись до города, мы еще стоим с ним полчаса на остановке, а потом, спохватившись, расходимся. Я спешу в Дом крестьянина. Места опять есть — благословенное Пошехонье! Я поселяюсь в том же самом номере. Только прокуроры уже сделали свое прокурорское дело, собрали удочки и вернулись в Ярославль. А я один в тихом номере, и ветер доносит в окошко стрекотание лодочных моторов с Пертомки и Согожи и томный призыв с субботней танцплощадки «Килиманджаро! Килиманджаро!».