Карта сайта

ГЛАВА ВТОРАЯ - часть 3 - С жильем трудностей много ...

— С жильем трудностей много, — сказал он тихо. — У нас, знаете, в связи с водохранилищем грунтовые воды поднялись. Сыровато стало. В каменных домах и то, поверите, до самого верхнего этажа вода дошла в стенах...

Впоследствии я вспомнил эту жалобу, когда, листая «Дневные звезды» Ольги Берггольц, наткнулся там на описание Углича с Волги:

«Мой городок больше не высился на стремительно крутом зеленом откосе: поднятая плотиной вода подошла почти вплотную к его бульвару, к терему Димитрия-царевича, к древним церквушкам на берегу; он показался мне... маленьким, щемяще маленьким, как бы сошедшим к воде, как бы тяжко осевшим в землю. Я уже давно понимала, что так и должно показаться, но потом узнала, что Углич и на самом деле уходит в землю, а частью ушел в воду. Это точная терминология, бытующая на гидростройках, — уходить в землю, уходить в воду, уходить на дно. Ушел в воду старый-старый Паисьевский монастырь, отражавший набеги ляхов в Смутное время, ушла в воду Спасская слобода, поредел древний бор на той стороне. А многие здания Углича, особенно старинные, уходят в землю: с возникновением водохранилища высоко поднялись в городе грунтовые воды, и грунт размягчился, стал иным, чем несколько столетий назад, когда воздвигались эти церкви, эти колокольни и монастыри, все еще сказочной красоты, кротко и непримиримо вздымающие над водой свои потемневшие главки».

Разговор у нас зашел и об этих памятниках старины, которыми так богат Углич.

— Есть у нас, есть... — сказал мой собеседник. — Однако некоторые лишены художественной ценности. И мне так кажется, что надо бы сосредоточить все силы на одном памятнике, самом главном, а не распыляться...

В словах этих мне почудилось нечто знакомое. Я уже слышал подобные идеи в культурных организациях области. На практике это означало, что обилие памятников все еще удручает кое-кого в Ярославле. Хотелось бы разобрать некоторые из них, наскоро, местными силами решив, что здесь «художественной ценности не представляет». И опять же на скорую руку решив, какой объект главный, энергично продолжать расчистку древних городов. Именно продолжать, потому что они уже и так изрядно «расчищены».

Пока мы беседовали в скверике, к нам подошли архитектор Семен и Екатерина Алексеевна из музея. Разговор снова зашел про «убыточность» здешних памятников и про многочисленные туристские теплоходы, посещающие Углич. Неужто никакого от них проку нет хотя бы угличской торговле? Нет, вроде бы никакого. Что продавать? А музею тем более какой прок — входная плата ничтожна.

— Можно бы «Дивную» церковь открыть с экспозицией шатровой архитектуры, — говорит Екатерина Алексеевна. — У нас в фондах икон много и предметов старины. К тому же можно открыть киоски у музея и у пристани: продавать проспекты, открытки, угличский сыр...

— Угличскую воду продавать можно, — слегка оживляется мой собеседник. — С полутора миллионов бутылок производство можно бы до пяти довести.

— А часы угличские! И сувенир хороший, и угличской марке реклама... Сотни тысяч людей проходят, а купить-то нечего...

После этого делового совещания в городском сквере Семен предлагает съездить на автобусе в Дивную гору. Это всего километрах в десяти от Углича.

Дивная гора — местечко удивительное. Кругом леса; в долине, густо заросшей деревьями и кустарником, петляет Воржехоть, приток Улеймы, а на пригорке, у небольшого погоста,.— великолепная Троицкая церковь — все, что осталось от старинного монастыря Дивногорская пустынь. Ростовский митрополит Иона основал этот монастырь в 1674 году и тогда же заложил Троицкую церковь, достроенную уже при его преемнике Иосафе. Монастырь был упразднен через сотню лет, но в архиве Троицкой церкви сохранились некоторые монастырские записи. Вот одна:

«Тысяча семьсот тридцать шестого года июля осьмого дня. Поставлены на правеж крестьяне села Баркуново Никитка Андрианов да Семка Беляев: что умыслили они сбечь с монастырской работы. А дано по двадцать кнутов».

Сохранились и записи повеселее. Например, про то, что для обеда десяти монахов «взято к столу в день великомученицы Варвары стерляди крупной тридцать фунтов, белуги соленой астраханской десять фунтов, вина красного двойного три ведра».

Ох и дали, наверное, шороху эти десять монахов на живописном дивногорском бугре...

Солнце садилось. Птичий щебет все нарастал в лощинке. А Семен что-то бормотал, лазая вокруг великолепной этой церкви: «Четверики, восьмерик, рундук, аркатурный пояс...»

Разные есть слова у искусствоведов и архитекторов, но никак ими не передашь красоты древних этих строений. Музыка куда лучше передает ее без слов. Еще лучше графика и живопись. А уж кому недоступно ни то ни другое, хватайся за фотоаппарат, припадай к глазку видоискателя, словно сливаясь с ним в тщетном усилии унести с собой эту красу: этот летний вечер, зеленые заросли в речной долине, тенистый погост, припорошенную пылью дорогу и спокойную задушевность старинной церкви...

А назавтра я с утра слонялся по Угличу, купался в Волге, лениво наблюдал, как причаливают туристские теплоходы, как с хохотом и шумом вываливают на пристань туристы. Вот одна группа остановилась рядом со мной; мужчины острят напропалую, и в возбужденной атмосфере компании все кажется смешным... Выходят седенькие, деловитые пенсионерки. У них блокноты и даже — невесть откуда — путеводитель. Ну держись, экскурсовод: будут выпытывать все с такой дотошностью, будто им потом курс лекций читать по этому путешествию.

Я плетусь за экскурсией. Разглядываю в полутьме древнего терема поливные изразцы с обычными «птицами-девицами», крылатыми конями и уморительными надписями. Такими изразцами облицована печь в воронинском доме восемнадцатого века, что еще стоит на Каменной улице, неподалеку от того самого девяностого детдома, где вместе с другими ленинградскими детишками росла Валя Казакевич. Музейные работники говорят, что нужно перенести воронинский домик на территорию музея, потому что он в зоне строительства и может пропасть. А в нем можно открыть музей быта. Впрочем, в городе этих музейных «нужно» и «можно» никто не слушает.

Мы проходим мимо старинных флажков — «мастера цеха» — малярного, живописного, сапожного, швейного. Мне вспоминается при этом нынешний часовой завод — там есть «мастер золотые руки».

А вот рассеченный саблей крест. Игумен Покровского монастыря вышел с ним из ворот навстречу полякам и упал, обливаясь кровью: «Кто твою, граде, погибель теплыми слезами не оплачет...»

В трапезной церкви царевича Димитрия все рассматривают росписи, сделанные в конце восемнадцатого века Петром Хлебниковым из Борисоглебских Слобод. На своде — сотворение мира. Вон Саваоф, неистовый бородатый старик, до крайности эмоциональный. Только с его энергией можно было произвести за неделю такую работу — создать свет, и твердь земную, и воду, и солнце, и месяц, и звезды, и планеты, и рыб, и птиц, и, наконец, человека. «Он оглядел созданный им мир и нашел, что мир этот хорош. Что бы он сказал теперь?» Так мрачно шутил Бернард Шоу. Лично мне он нравится, наш сегодняшний свет. Что же до несовершенств его, то все еще можно будет поправить. Не надо только притворяться, что их нет.

— Седьмой день он сделал днем отдыха, — говорит кто-то у меня за спиной.

Потом детский голос: «Это когда по радио «С добрым утром»?»— «Ну да, по радио «С добрым утром», а тебя не ведут в садик. И мы все валяемся в постели долго-долго... Однако ты не подумай, это ведь все так, сказка...»

Настенную живопись детям уже, конечно, не объясняют. Здесь грехопадение Адама и Евы, тоже писанное Петром Хлебниковым. Ева такая полнокровная, длинноногая, соблазнительная; глядя на нее, понимаешь, что неизбежное должно было случиться. И вот они уже устыдились своей наготы, стали виниться и валить грех друг на друга. Но было поздно, рай был утерян прародителями: Адам отныне был вынужден в поте лица своего зарабатывать хлеб, до тех пор пока и сам не превратится в землю, из которой был сотворен. А Ева — в муках рожать детей и зависеть от воли мужа своего. Вон, прикрывшись шкурами, пока еще не синтетическими, прародители удаляются из рая... Вот что, в общих чертах, происходит на этой картине, а также на сотне тысяч других картин, понимание которых даже для вполне грамотных людей нашего поколения, к сожалению, затрудняется незнанием одной из древнейших и поэтичнейших легенд человечества — библейской легенды.

В росписи Петра Хлебникова — сочная полновесность тела и даже некоторая игривость, привлекающая своей наивностью. Иссушенная истовость темных ликов старого письма еще в семнадцатом веке стала уступать место «образу... аки некому подражанию», приближению к натуре, которое вводили в иконопись сторонники Симона Ушакова. В те времена изография зачастую оказывалась в центре религиозной борьбы, и неистовый враг Никона протопоп Аввакум, один из первых и блистательнейших русских литераторов, клеймил «иконного письма неподобных изографов» в своих знаменитых «Беседах»:

«Пишут Спасов образ Эммануила — лицо одутловатое, уста червонные, волосы кудрявые, руки и мышцы толстые, пальцы пухлые, так же и у него бедра толстые, и весь вроде иноземца брюхатым и толстым сделан, только что сабли при бедре не писано... Посмотри-ка на рожу свою и на брюхо свое, никонианин окаянный, толст ведь ты. Как в дверь небесную хочешь войти?.. Взгляни на святые иконы и смотри на угодивших богу, как хорошие изографы изображают их облик: лица, и руки, и ноги, и все чувства тонки и измождены от поста и труда... А вы ныне подобие их переменили, пишете таковых же, как вы сами, — толстобрюхих, толсторожих, и ноги и руки, как тумба... начнут... писать... богородицу чреватую в благовещении, как фряги поганые. А Христа на кресте раздутого: толстехунек миленький стоит, и ноги-то у него, как тумбочки. Ох, ох бедные! Русь, чего-то тебе захотелось иностранных поступков и обычаев!»

Какая раскованность речи, какой запал! Вообще трех веков как не бывало. Как будто стоишь в Манеже, на шумной выставке МОСХа, и слушаешь эти яростные споры о живописи — до хрипоты, до избиения неверных.