Карта сайта

Отцу с братом многое в гимназии прощалось со стороны ...

Отцу с братом многое в гимназии прощалось со стороны товарищей, так как их двоюродный брат Алексей Петрович был общепризнанной грозой заведения. Обладая большой физической силой и независимым характером, он держал в терроре половину учеников и преподавателей. В виде меры взыскания к нему часто применялся карцер. Сие ученическое узилище помещалось наверху на хорах. Однажды Ал. Петрович, будучи водворен туда для внушения, от нечего делать вскрыл стоявший там шкаф с учебными пособиями и обнаружил в нем человеческий скелет на подставке с колесиками. Дождавшись большой перемены, он неожиданно сбросил с хоров вниз злополучный человеческий костяк. Волею случая скелет упал прямо на колесики и покатился по залу, размахивая костяными руками и лязгая челюстью. Среди учителей и учеников произошла паника и давка. За этот проступок Ал. Петр, хотели исключить из гимназии, и лишь с большим трудом удалось замять дело.

Но наряду с подобными развлечениями в гимназии отец не прекращал своих выездов в театр с бабкой, а иногда и выезжал самостоятельно. Наиболее примечательным из последних было его присутствие на Пушкинском заседании в университете в 1880 году.

— Помню я выступление Достоевского,— рассказывал он,— впечатление от него было страшное. Не столько от того, что он говорил, а как он говорил. Глаза горели, волосы растрепались, движения были какие-то резкие, неожиданные. После конца ему подали огромный лавровый венок. Зал с ума сходил от аплодисментов. Какая-то дама выбежала к эстраде, что-то крикнула и забилась в истерике. Ее вынесли. Выносили и других. Было как-то страшно. Он стоял, кланялся и вытирал пот со лба. А зал ревел от восторга. Я думал: как будет выступать следующий? Ведь его никто слушать не будет. Наконец Достоевский ушел, а шум все не прекращался. И вдруг на эстраду вышел, скорее выбежал И. С. Тургенев, остановился у самого края, поднял голову и обе руки вверх, как священниик во время обедни, и застыл. Шум сразу прекратился, а он стоял и молчал — красавец старик с львиной копной седых волос на голове, а потом начал своим чарующим голосом: «Последняя туча рассеянной бури, одна ты несешься по светлой лазури...» Он зачаровал всех, и не знаю, как на других, а на меня, пожалуй, он произвел даже большее впечатление, чем Достоевский...

Отец учился хорошо, но, добравшись благополучно до 7-го класса, решил, что с ученьем пора покончить, о чем и заявил деду, сказав, что желает идти работать на фабрику. Для деда, фанатика своего заводского дела, последний аргумент был достаточно убедительным, и отца взяли из гимназии. Впоследствии всю жизнь отец жалел, что он не доучился.

— Дурак был,— говорил он,— надо было меня выпороть, а не брать из гимназии!

Так ли, иначе ли, но с этой поры началась взрослая жизнь отца. С самого раннего утра часов до пяти вечера он был занят на заводе, но зато по вечерам ему не надо было уже учить уроков, и он мог располагать собой как хотел. Правда, дед держался для своих детей правила: «Принимайте у себя дома кого хотите, но в гости ездите пореже», но это не распространялось на родню. Родней же, и притом близкой, у московского купечества считались в те времена и внучатые племянницы, и двоюродные дяди свояков, и троюродные тетки золовок.

Отец, по отзывам лиц, тогда его знавшим, умел быть занимателен в обществе, что в совокупности с природной веселостью и большим личным обаянием делало его желанным гостем в каждом знакомом доме. Он пользовался успехом в свете, в особенности у женщин, которым он отплачивал усиленным вниманием. Последнее обстоятельство заставляло его следить за собой — он всегда был по моде одет с некоторым налетом индивидуального вкуса, граничащего, но не переходящего в эксцентричность. Когда стали носить мелкие маленькие котелки, его котелок был немного мельче и меньше обычных, широкая шелковая тесьма, которой обшивался борт пиджака, была у него немного шире, чем у других, и его толстая променадная трость была чуть-чуть толще, чем у его знакомых франтов. Все же светское времяпрепровождение не отвлекало его ни от занятий музыкой, ни от театра. Даже, наоборот, в последнем отношении его диапазон значительно увеличился. Не ограничиваясь посещением оперы, он стал завсегдатаем Малого театра, где еще подвизались стареющие Самарин, Медведева, Акимова и Рыкалова и блистали Федотова, Никулина, М. Садовский, Ленский и где все ярче и ярче разгоралась ослепительная звезда Ермоловой. Как подлинный представитель своей эпохи отец всю жизнь хранил и унес в могилу восторженное преклонение перед Ермоловой, которую считал несравнимой и непревзойденной.

Все же годы отца не могли заставить его удовлетворяться одним созерцанием — хотелось самому действовать, пробовать свои силы. В то время московское купечество бурно увлекалось театром, любительские спектакли были самым модным развлечением, домашние театральные кружки нарождались, как грибы после дождя. Был серьезный, полуделовой кружок Мамонтова, был таинственный и замкнутый Алексеев-ский кружок, был и родственный, но довольно-таки анархический и беспрограммный Перловский кружок. Отец вошел в последний — там он исполнял неаполитанские песни в какой-то оперетте, сам себе аккомпанируя на мандолине, пел партию Нелюско в «Африканке» и графа Неверра в «Гугенотах», этого последнего, по причине своей крайней близорукости, отец играл в пенсне.