Карта сайта

Уже после революции, во время моей службы ...

Уже после революции, во время моей службы в Большом театре, меня свели со стариком, сторожем Малого театра, охранявшим трюм сцены. Из его уст я и слышал рассказ, вошедший в предания театра.

— Ведь у нас,— рассказывал старик,— раньше-то строго было. Чтобы кто чужой, кого в лицо не знаешь, по трюму прошел — ни Боже мой. А то начальство увидит — греха не оберешься! Вот когда репетиция там али спектакль идет, и смотришь в оба, потому начальство тут как тут. А она, строгость-то, нужна, потому какой незнакомый человек наших порядков не знает, возьмет и закурит где не полагается, а кругом-то сушь, вспыхнет, как порох, поди потом туши! Ну вот, значит, стою я как-то на посту, наверху репетиция идет. Вдруг вижу, это идет по трюму посторонний человек, старик какой-то незнакомый, видать, так по обличию какой-то мастеровой либо там лепщик бутафорский аль плетельщик или цветочник — кто его знает, только не наш. Я его и окликнул. Говорю: «Мил человек, ты куда это прешь? Тут ходить посторонним не полагается. Начальство за это взыскивает — ты тут огонь заронишь, пожар устроишь, али еще как набезобразничаешь, а мне отвечай! Поворачивай-ка оглобли, пока я тебя по начальству не представил!»

А он, старик-то, застеснялся так. «Извините,— говорит, — я не знал!» — и обратно пошел. А тут, сзади, подходит ко мне помощник машиниста и говорит: «Ты чего же это наделал?! Знаешь, кого ты пугнул-то? Это граф Толстой — писатель!» А я откуда знаю, для меня старик посторонний, и все. Я уж в антракте его на сцене, графа-то, сыскал и говорю: «Вы уж простите меня, ваше сиятельство, что так неудобно у меня получилось!» А он отвечает: «Чего ж неудобного-то! Ты к своему делу приставлен, его и исправляешь. Правильно ты сделал!»

С понятием был человек, не гордый!

Рассказывал мне про Толстого С. А. Попов. В бытность его старшиной охотничьего клуба он неоднократно имел случай видеть Толстого во время спектаклей. Лев Николаевич обычно приходил на сцену и смотрел спектакль из первой кулисы. Выбирал он пустячные комедии и, глядя на спектакль, искренно смеялся и веселился, утверждая, что такие пьесы куда приятнее смотреть, чем серьезные. На все убеждения перейти в партер в кресло он отвечал отказом.

— Люди ведь пришли сюда спектакль смотреть,— говорил он,— а если я перейду в партер, то будут на меня смотреть, и никто из нас не получит удовольствия — ни публика, ни актеры, ни я.

Вспоминал при мне о Толстом старый, заслужен ный московский педагог В. Адольф.

— В бытность мою еще студентом,— говорил он мне,— прихожу я раз к своему портному в Леонтьев-ский переулок. А он мне говорит: хотите на Толстого посмотреть, он сейчас ко мне придет шубу мерить. Устроил он меня за ширму в той же комнате. Скоро пришел Толстой. Был он что-то не в духе — видимо, дома произошли какие-то семейные неприятности с сыновьями. Спросил — были ли на примерке его сыновья. На отрицательный ответ что-то недовольно пробурчал, а потом вдруг громко добавил, словно сам с собой разговаривал: «Да... Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова... но нигде не сказано, что лев роди сукиных детей...» Меня тогда это очень поразило. А когда совсем уже уходил, то на прощанье сказал портному: «Ну, сейчас, наверно, мои сынки к вам пожалуют. Вы смотрите, с них как следует цену берите — у них мать богатая!..»

Незадолго до похорон Толстого мне совершенно случайно довелось присутствовать на других грандиозных, но политических похоронах. Умер в Москве председатель первой Государственной думы, С. А. Муромцев. В годы начала Столыпинской реакции для передовой интеллигенции Муромцев, один из тех, кто подписал знаменитое Выборгское воззвание, был знаменем протеста против действия правительства. Весть о смерти Муромцева мигом всколыхнула всю учащуюся молодежь столицы. Из стен высших учебных заведений возбуждение перешло в среднюю школу. Было решено организовать грандиозные похороны. Власти и правительство были поставлены в затруднительное положение. Муромцев, кроме того, что был некогда председателем первой Государственной думы, еще до конца своих дней оставался профессором в высших учебных заведениях. Запретить принимать участие в похоронах профессора было нельзя. Сочтено было за благо забыть бывшую общественную деятельность Муромцева и делать вид, что студенты в его лице отдают лишь последний долг любимому учителю. Среди учебных заведений, с которыми был связан Муромцев, был и Московский коммерческий институт, и Московское коммерческое училище, в котором преподавал мой учитель географии И. А. Смирнов. Он-то и предложил моей матери взять меня на похороны под свое крылышко. Незабываемое впечатление осталось у меня от несметных толп студенческой молодежи, стройно певших «Вечную намять» и подчеркнуто деловито поддерживавших порядок назло безучастно шедшим и ехавшим по бокам чинам полиции. Мне так же, как и другим, пришлось включиться в цепь, охранявшую внутреннее ядро процессии. Всего цепей было три.

Особенно живописен был один из заключительных моментов похорон. Шествие приближалось к Донскому монастырю. Октябрьский день быстро клонился к концу. Стало уже совсем темно. Процессия замедлила ход. Вдруг замелькали свечи и раздалось стройное церковное пение. Монастырская братия во главе с игуменом, с иконами, с большими восковыми свечами вышла за ворота монастыря встречать гроб. В этот миг солидаризации монахов с передовой молодежью на всех пахнуло какой-то старозаветной, допетровской стариной. Древние стены монастыря, мрачные одеяния иноков, трепетный пламень свечей, звук славянских песнопений и кадильный дым, поднимавшийся ввысь, туда, откуда несся заунывный перезвон погребальных колоколов, напоминало что-то древнее, давно прошедшее, что иной раз видишь только на сцене театра.