Карта сайта

ВСПЛЕСКИ - часть 3

Вот и поднаторели в такого рода молчании, когда за словами — как за кирпичной стеной.

— У вас, говорят, здесь инвалиды жили? А монахи еще есть?

— Было. Полно было. И хромые, и слепые — всякие были. Их с берега сослали, чтобы не мешались там. До сих пор в старых кельях всё стонут, стонут по ночам. Давно уж вывезли, четыре года как, а за стеной кто-то все ворочается, ворочается. А на Игуменском кладбище белый монах в темень все разгуливает. У скита Всех святых — тоже. Зимой его следы на снегу видали. А тень-то его в сумерках— шмыг в церкву. Вот уж страху-то! Не ходили бы вы одни по острову-то — заведут, заманут...

Потешаются этак над заезжим людом — и то, право, не над всяким, а кто уж больно сам этого хочет. А в глазах рассказчика грусть прячется и все остальное.

Смотритель Спасо-Преображенского собора Василий Павлович (фамилия не «утрачена» — она на острове не употребляется, когда речь заходит о старожиле) подъезжает ко мне на инвалидной коляске, приветливо кивает:

— Так это ты в лодочке на Валаам пришел? Тогда еще, в пятидесятых? Помню, помню. Двух пацанов все отлавливали, хотели назад на пароходе отправить. Отчаянные ребята. А ну как шторм? Смелость, бывает, что глупость. Все равно молодцы! Значит, говоришь, повидал Валаам? А в собор-то заходил тогда? Много чего еще тут на месте было...

В памяти разом вспыхнуло: резные двери собора распахнуты, жара летнего дня стелется по паперти, не решаясь проскользнуть в храм, а там прохладно, высоко, гулко. Я задираю голову под купол. Какие-то мальчишки с крылышками словно зовут меня с собой, а бородатые благообразные старцы смотрят молча и пристально — спросить что-то хотят или рассказать? Озноб охватывает и удивление от этого неведомого доселе состояния, когда я, видимо впервые в своей коротенькой жизни, захлебнулся непостижимостью мира и глубиной его тайн. Вот так же я смотрел в звездное небо, хотел заглянуть за звезды, проникнуть дальше и глубже в черную бесконечность и со страхом тонул в очевидной даже для мальчишки мысли, что конца-то нет, вообще нет конца. В этом подозревалась какая-то ошибка — нам что-то неправильно объясняли в школе. И сжигала досада от своей беспомощности и бессилия разгадать эту тайну...

— Иконостас-то видал? Еще цел был тогда,— мерно, в такт моим воспоминаниям говорит Василий Павлович, чуть покачиваясь вперед-назад вместе со своей коляской.— Потом порастащили. Кое-что и на лучину извели.

Второй смотритель собора — молодой парень Петя Изо-симов — не хлебнул, конечно, столько из чаши жизни, но, как мы пошутили на этот счет, не обязательно вариться в супе, чтобы понять, как там чувствует себя курица. Он приехал на остров в год «перелома» — отъезда дома-ин-терната на материк. Недипломированный художник с русой бородой и голубыми глазами. В его почти постоянной сумрачности, скорее, не характер прячется, а неудовлетворенность собой. Да и в картинах его, похоже, «гуляет» сам Федор Михайлович Достоевский.

Однажды выдался свободный день, до разъедающей пустоты свободный воскресный день, и мы с Петей присели на высоком берегу Монастырской бухты. Рядом стоял «утраченный объект» — Покровская часовня, сгоревшая пять лет назад и сейчас отстроенная вновь — благо обмеры и кое-какие чертежи чудом сохранились. По дороге сюда мы нащипали сныти и дикого лука и вот пригрелись на солнышке. Сидим, молчим, жуем траву с белым хлебом. Вкуснейший хлеб — его «турики» на сувениры постоянно растаскивают.

Молчание, видимо, оказалось насыщенным, потому что Петя вдруг без всяких предисловий «дает картинку» из провинциальной хроники. Я уже, правда, кое-что слышал об этом от других. Но здесь — особо.

— Представь такое: март, весна, солнце. Снег чистый. Лж глаза слепит. Площадка за собором, что перед бывшим птичником, знаешь, где пихтовая аллея справа, огорожена веревками с красными флажками. Как загон для волков. Вертолет стоит. Он собирается еще одну группу инвалидов на материк перебросить. Совпало так, что праздник какой-то: то ли масленица, то ли «Проводы русской зимы» местный Дом культуры организовал. В общем, проводы и праздник — все смешалось. Высыпал народ из своих келий. Тут и инвалиды: кто на носилках, кто на колясках, кто сам, скрюченный, идет. А посреди белого поля огромная бочка стоит, красным кумачом обернутая. Поперек ее надпись, крупно так: «Бочка счастья». Стол у основания. На него забираются страждущие и удочками с крючками вылавливают свое «счастье». Представляешь? Игра такая. А в бочке одна дребедень грошовая. Эту бочку, помню, по всему району на материке возили. Но все равно всем вроде интересно свое счастье попытать. А залезать на стол не все могут. Какие лица! Глаза глубокие, потерянные. У мужиков, баб — лица горят. Отталкивают друг друга, кто побойчее, кто поздоровее. А Женя, мужичок тут есть такой, бегает меж них, суетится, трясет пачкой билетов: «Кому билеты на «Бочку счастья»? Десять копеечек, десять копеечек!» Рад, что при деле и при общем веселье, подпрыгивает. Все смешалось. Тут и ветераны — ордена и медали на груди. И инвалиды из зоны есть. Кто плачет, прощаясь с островом, кто смеется от удачи в игре. Музыка, песни, крики, ругань. Тут же водку по стаканам разливают, снегом закусывают...

Петя рассказывает обрывисто, жестко, даже зло. Не слова, а мазки кистью. Смотрит куда-то вперед, через бухту, на противоположный берег, который скалистой стеной, испещренной шрамами и веселенькими надписями, уходит в темную глубину озера.

— Флажки, флаги, кумачовые полотна, красная бочка — на белом снегу. В веревочном загоне! Мужики запрягли Малыша в сани-розвальни и катаются по кругу. Хохочут. В снег падают. Несколько раз сани опрокидываются. Между прочим, Малыш этот — старый конь, рыжий, лохматый, тяжеловес-богатырь — в прошлом году плакал на борту, когда его на мясо увозили. Старый уже был. А мужики нагоготались, на ходу в розвальни попадали гурьбой и поехали за водкой. Мне с приятелем невмоготу смотреть стало: забрались на собор и ударили в колокол, что на колокольне уцелел. Старухи попадали па колени...

Минут через десять, не меньше, я спросил Петю:

— Картину собираешься писать?

— Да где там. Силенок не хватит. Такое разве осилишь...

— Никто не хочет от земли плясать, — сокрушается Анатолий Михайлович Свинцов.— А ведь на ней все строилось, из нее все черпалось. Она и красоту всем памятникам подарила. Как без нее?

Мы возвращаемся на «омике», небольшом пассажирском теплоходе, из Сортавала, где в горкоме партии «решался вопрос» по Валааму. Похоже, остров для города становится слишком горячим пятачком.

Сидим мы в каюте капитана Владимира Марковича Овсяника и втроем решаем свой вопрос по Валааму. В щелку окна струится прохладный и влажный ладожский воздух. А глубокая темнота открытого пространства все пытается поглотить наш белый пароход, но яркие лучи от множества ламп из салонов и кают, как острые иглы, мешают ей сотворить это безобразие. Мы идем к Валааму по Ладоге, как яркая новогодняя елка, сквозь августовскую ночь. «Нас было мало на борту», но это отнюдь не мешало нам ощущать себя частицей огромного мира...

— Все эти памятники, фермы и храмы не сами по себе возникли. На земле стоят, где люди жили. Вокруг сады, аллеи, пашни, огороды. Уклад жизни был такой. Остров диктовал свои условия. И жили по-особому, и землей так распоряжались, чтобы не возить лишнего с материка. Остров сам себя мог прокормить и обеспечить всем житейски необходимым. А мы уже сколько лет все везем на остров. На иждивении у государства или — как лучше сказать? — на дотации у него.

— А вот революционер Новорусский в начале века утверждал, что это архаизм — все до мелочей делать самим. Это лестное «свое» может оказаться ужасно дорогим, — подначиваю я Свинцова.

— Это несколько другое. Остров был единым организмом. Кирпич, к примеру, монахи сами отливали. Его вот лет двадцать ломиком били-били — не разбили. А сейчас на реставрацию завозим с материка. Разве сравнишь? Ткни — и рассыплется.

Почему же на острове не делать то, что можно, не выращивать то, что растет? Тут даже дыни и арбузы в парниках созревали, не говорю уж о яблоках. Где на этой широте увидишь такое?

Капитан Овсяник чуть удивленно смотрит на Свинцова. Ему-то, я знаю, тоже палец в рот не клади: за Валаам он и руку отхватить может — ратоборец не из последних. А Свинцов, видимо, намолчался сегодня, вот и прорвало.

— Вон ферма на берегу — экспонат музейный, дворец, можно сказать. Почему бездействует у нас столько лет? — замечаю я. — Памятник нашей бесхозяйственности или беспамятству? И потом: разве только о потребе брюха своего заботились люди? А ощущение гармонии и красоты откуда взялось? У тверского крестьянина игумена Да-маскина хотя бы? Давайте поучимся... Да не молиться, а работать. Чего улыбаетесь, тема необычная?

Свинцов и вправду ухмыляется в усы, щурит голубые глаза — наши, северные глаза, которые как будто бы нам даны в знак тоски по голубому небу. Похоже, я ему бальзам на душу лью. Как-то все урывками получаются наши общения, в паузах между дел — даже помолчать толком не успеваешь. Но из обрывков наших нечастых бесед примерно такое и складывается, о чем сейчас говорим. Знаю, правда, что упрек о забытой ферме не по адресу посылаю. Взять хотя бы его нынешние заботы и печали... Не счесть.

На его плечи свалилось все островное «наследство»: личные огороды, которые с сего года только и вспаханы, сады и пасека, которые только чуть задышали вновь, дорога к ферме, быт поселян, коему еще далеко до бытия.

В общем, представьте себе мэра большого города (да, именно большого, потому что на Валааме все следует возводить в квадратную степень), у которого за все болит душа, до всего ему есть дело, который за все отвечает вроде бы, а деньги, рабочая сила и прочий «инструмент» в руках других уполномоченных и представителей, которые сами себе на уме: хоть и болеют за дело, но всяк по-своему, каждый из них свой личный взгляд имеет на Валаам и на его особое предназначение. Обычная, кстати, ситуация, когда на пятачке собирается более десятка различных ведомств, а их головы где-то там, на материке. Не достучаться порою, не дозвониться. А полномочный представитель на острове, хороший, может быть, сам по себе человек, а руками разводит, глаза к небу вздымает: мол, туда, наверх, стучись.

Так вот, возьмите такого мэра большого города и опустите в батискафе на дно морское (или сошлите на необитаемый остров) — пусть оттуда попробует управлять городом, если у него из всех современных средств коммуникации и рычагов управления только одна веревочка имеется — для аварийного сигнала. Что-то вроде этого испытывает почти ежедневно председатель Валаамского поселкового Совета Анатолий Михайлович Свинцов.

Что заставляет его нести этот тяжелый крест? Без всякого там хозрасчета, личного или семейного подряда и прочих материальных стимулов? Тут и к гадалке не надо ходить: какой-то большой личный интерес имеется. Я как-то ни разу не удосужился спросить об этом Анатолия Михайловича, но, кажется, догадываюсь, в чем тут дело: корни этого интереса, видимо, глубоко зарыты — в детстве или юности лежат. В общем, «блажен, кто вовремя созрел...»

И вот теперь, пока позволяет время и место, в маленькой капитанской каюте я лью бальзам на его душу. И почему-то уверен, что мысли наши о Валааме во многом сходятся. Может быть, это еще от нашего общего ладожского детства исходит? Все мы родом из. детства.

Вопросительно смотрю на капитана Овсяника, собираясь узнать, о чем он говорил зимой в Ленинграде на экстренном заседании неформального объединения «по спасению Валаама», как громко они себя величают. Но протяжная сирена нашего «омика» заставляет нас встрепенуться и выскочить на палубу.

На горизонте все тихо. Наш яркий теплоход-гирлянда все так же воюет с темнотой и бесстрашно ныряет в ее черное чрево. Впереди и далеко справа, где-то в глубокой озерной провинции, подмигивают огни двух маяков. Один с «Николы» на Валааме, другой — с голого островка. И, как на всех маяках, огни у них разные.

Паустовский, всю жизнь мечтавший стать маячным сторожем, как-то заметил: мы любим охранительный свет маяков, но редко вглядываемся в него. На эти огни пристально смотрят только вахтенные и штурвальные. А мы когда начинаем выискивать их на горизонте? Когда шторм прихватит и уже грозит гибель? Инстинкт самосохранения срабатывает? В иные времена, в затишье, бывало, и не вспоминаем о них. Что нам они, эти разбросанные по свету «точки», «пушинки» на картах? Какое нам дело до их смотрителей-сторожей? До их одиночества, до их подвижнически упрямого стремления, презрев свои невзгоды и боли, сохранить для нас тот спасительный свет.