Карта сайта

Памяти Бориса Владимировича Макарова

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Г лава, в которой автор еще раз убеждается в том, что надо объехать полсвета, чтобы глубже понять и полюбить свою родину.

— Расскажите же нам, пожалуйста, вашу жизнь.

— Отчего же, что вспомню, то, извольте, могу рассказать, но только я иначе не могу-с, как с самого первоначала.

— Сделайте одолжение. Это тем интереснее будет.

— Ну уж не знаю-с, будет ли сколько-нибудь интересно, а извольте слушать.

Николай Лесков. Очарованный странник

 

...Земля уходит из-под ног. Ледяная вода уже лижет ноги. Далекий горизонт чуть пестрит и приплясывает между небом и землей, и будто бы даже посмеивается, удаляясь. Обманчивый окаем уже не манит, а пугает. И музыка за спиной почему-то все затихает, растворяясь в тишине огромного пространства.

И вдруг меня осеняет: это же не звук затихает, это мой радиоприемник уплывает. Я оборачиваюсь, разом очнувшись от созерцаний и мечтаний. Мой оранжевый катер с многозначительным белым росчерком на борту — «Эйфория!» — покачивается метрах в тридцати от плоской луды — небольшого каменного островка, катастрофически уменьшившегося в размерах, пока я тут заигрывал с вечностью и пространством...

Теперь-то все это кажется чуть-чуть забавным и даже символичным — хилый островок ушел из-под ног, чтобы я, как после всемирного потопа, настиг свой ковчег и после долгих скитаний ступил наконец на твердый и надежный берег земли обетованной. Все это придумалось, конечно, позднее, а тогда... Впрочем, пять граммов вашего воображения: середина сентября, Ладога, десять дней как выпал и растаял первый снежок, полчаса, а то и меньше отделяют от приличного шквалистого норд-оста, вода — градусов десять. Представили? Моя же прихотливая память всякий раз почему-то докручивает до этого момента, а дальше виляет в сторону. Неуютно, видимо, ей там, в осенней Ладоге. А предлог ограничиться лишь приятным находится почти всегда. Вот и сейчас в мгновение ока, отрубив лишнее, память примчалась с холодной луды в этот солнечный майский день. Как стрела, пущенная тетивой уже умирающих воспоминаний, скользнула сквозь годы и, ничего не задев и никого не поранив в полете, жадно вонзилась в нечто живое, во всяком случае живущее сейчас и воочию, задрожала в нетерпеливом звоне, будто предвкушая свежую, богатую пищу для своих будущих снов о былом.

Всегда удивляет меня избирательность памяти, это свойство ее, летая по закоулкам прожитого, выхватывать оттуда тлеющий уголек, вовремя раздувать его и подсвечивать сегодняшнее живое мгновение именно той вспышкой радости или печали, стыда или страха, озарения или предчувствия, которая способна раздвинуть границы реального, превращая его в жизнь. Колдовство какое-то! Будто сидит где-то внутри нас хитроумный философ-стратег и умело дирижирует нашим опытом, знаниями, чувствами, всякий раз создавая особого, неповторимого человека из осколков неисчислимых зеркал, в каждом из которых прячется кусочек нашей сути. Мы все, похоже, состоим из частиц таких больших зеркал, которые когда-то, может быть в момент нашего появления в этом мире, были обращены во все стороны света и во все времена — и в прошлое, и в настоящее, и в будущее, а теперь вот по случайной неосторожности первого толчка или по превратности судьбы разбиты на мелкие части, из которых лукавый философ, поселившийся в нас самих, кропотливо собирает мозаику нашей жизни...

Как бы там ни было, но с холодного камня упрямая память чуть небрежно, но по-хозяйски перекидывает меня на палубу теплохода «Герой Юрий Гагарин». Все та же Ладога. Середина мая, прохладный ветерок. И музыка из репродуктора. Но не для меня. Во всяком случае, сегодня — не для меня одного, как там, на камушке.

Первый экскурсионный рейс на Валаам. О нем даже сообщали по ленинградскому радио. Сначала о том, что каботаж задерживается из-за запоздалого ледохода на Неве, потом — с напоминанием, что желающие могут осуществить наконец свое желание. Ими — кроме меня и «очарованного странника», как я сразу окрестил своего соседа по каюте,— оказались учащиеся СПТУ.

Вдали белым миражем лежали ледяные поля. Они медленно ползли на юг, к Шлиссельбургской крепости, в заточение Невы, если их по пути не растерзает ветер, не поглотят ладожские волны и весеннее солнышко. Действительно, все течет, все изменяется...

А я три дня просидел в гостинице «Речная», в самом прямом смысле ожидая у моря погоды. Окно моего номера выходило как раз на пассажирский порт, где у шестого причала нетерпеливо терся о гранит, бил копытами теплоход «Герой Юрий Гагарин», которому предстояло вскоре перенести меня на Валаам, вернее, мое бренное тело, потому что душа, похоже, давно уже прописалась там.

Я тоже бил копытами, почти не выходил из номера, не желая расплескивать себя на Ленинград, и с вавилонской тоской, отгоняя предчувствие рока, смотрел на суматошную, шуршащую череду ладожских льдин и льдинок, бесконечной отарой белых овец проползающих по Неве, как по широкому гранитному ущелью.

Все это действительно походило на рок. Всякий раз десятки преград вставали передо мной, как только я собирался попасть на остров. Валаам словно проверял мою настойчивость. А может быть, преданность? Теперь вот эта весна, задержавшаяся на две недели, эти упрямые бараны, ледяной пробкой заткнувшие горловину реки. И неизвестно еще, что там, на острове. Накануне «Мамин-Сибиряк» ушел в ледовую разведку (странно звучит в середине мая в этих широтах), и все ожидали ее результатов.

И все же что-то было в этих днях. Насыщенное ожидание, что ли? Раздолье для памяти, простор для духа? Ничто не отвлекает, не соблазняет иными красотами. Предвкушение утоления жажды! Когда измучен долгой и трудной дорогой, когда пересохло в горле так, что уже трудно дышать, а на финише тебя ждет большой бидон с клюквенным морсом. И ты предощущаешь его кисловато-сладкий вкус, прохлада уже струится по твоему разгоряченному горлу. Предвкушение утоления жажды, до первого глотка — что может сравниться с этим! И силы собрались в кулак, тело рванулось навстречу глотку. И нельзя обмануться, надо испить — иначе смерть. Тело не поймет и не простит обмана, организм просто взорвется. Как у того древнегреческого воина, добежавшего из Марафона до Афин и успевшего крикнуть: «Победа!», но не дотянувшегося до сосуда с живительной влагой...

С Валаамом, правда, меня чаще связывало ощущение вкуса яблок. В середине пятидесятых годов их ящиками привозили иногда в Сортавала на большом катере, который мы, мальчишки, называли почему-то пароходом. Плотные, свежие, с подрумяненными боками яблоки. Они были сочные, сладкие, с кислинкой — нашей северной кислинкой, совсем не похожие на роскошных, темно-красных, чуть рыхловатых и приторных «южанок», выгружаемых по осени вместе с виноградными «дамскими пальчиками» из пыльных железнодорожных вагонов.